Полдня мы просидели у норы дикобраза под гребнем оврага, играли в шахматы, поджидая, пока не появится фырчащий, сердитый старик на коротеньких сильных лапках, с подвижным мокрым носом, и свет фонарика повернется, потечет в его иглах. Дикобраз спрятался, но скоро снова вылез, сердито расшвыривая землю, затопал к ручью.
Нижний пояс Гиркана по краю прорезался биджарами — заброшенными рисовыми полями. Отводную плотинку на Ханбулан забетонировали в шестидесятых годах, перестали высевать рис. Долгий луг, со всех сторон объятый уходящим в гору лесом, залитый парящими островками тумана, пересекался нами на рассвете. Две белые стреноженные лошади плыли вдалеке в травах.
От дебрей низменности мы поднялись в лесной пояс гор к хребту, изрезанному оврагами. Загадка: почему этот крохотный участок выстоял перед кавказскими оледенениями, — в силу чего, входя в Гиркан, вы переступаете за порог десятков миллионолетий, входите в третичный период, полный уникальных реликтовых растений. Сырость и сумрачность низинного леса, сказочно заросшего сассапарилью, плющом, обвойником, древовидными лианами, похожими на распятых, растерзанных, высохших меж ветвей старух, на которых — на их растянутых обезьяньих руках, животах, ногах — можно бешено раскачиваться, подтягиваться, перелетать с одной на другую.
Выше в горы тянутся заросли айлантуса — шелковой акации, ее дурманные, облепленные бархатистой влажной пыльцой розовые соцветия в перистых, разлетающихся кронах напоминают хохолки венценосных журавлей. Извивающаяся, сплетенная колоннада железного дерева перемежается вертикальными древесными селениями дубов с глубоко изрытой обомшелой корой.
Тропа выводит к Ханбулану — протяжной пресной линзе с крутыми берегами, полупрозрачно заросшими железным деревом, дубом. Сквозь листву и витую телесность стволов слепит отражением солнца водная гладь, оправленная терракотовыми склонами. Они испещрены полосами урезов: уровень воды в Ханбулане колеблется глубоко, высоко: щедрость изменчивей скупости. Единственный мощный водосбор на подступах к Ирану, озеро подымает, питает выше по склонам светлые грабовые и буковые леса, среди которых разлетаются ясные рощи грецкого ореха. Ближе к хребту лес полон света, тишина становится звонкой, крик — долгим, не гаснет, как в низине, поглощаясь сплетеньем растений, прелой, пружинистой, как стог, землей. Полторы сотни эндемиков, полсотни исчезающих видов растений. Рысь, косуля, вепрь, медведь, леопард, дикобраз, похожие на мумии гнезда шершней, гигантские слизни: размером с собаку, ползучий гад агатовой прозрачности, живущий десятки лет и дышащий легкими, а не кожей, был обнаружен мной поглощающим крышку котелка…
Сейчас ясно, что тогда в Гиркане недра будоражили по-особенному. Источавшийся ими звук не был простым протяжным звоном нефти в соляных куполах, в песчаных ловушках, скрежетом и скрипом синклиналей, как в основании Апшерона, на излете Большого Кавказского хребта, погружающегося в море. К Ширвану уже свободно журчали, вздыхали, длились и запевали гармоники, замысловато прогуливаясь мелодикой по октавам. Такое звучание легко модулировать акустическими контурами: получится электронная музыка медитативного содержания. Я слышал недра не ушами, мне не нужен был переводчик, порой эти движения силы коры приводили меня в трепет, как снизошедшая музыка композитора, как пророка нечленораздельная, слышимая мозжечком, божественная речь. У меня нет никакого музыкального слуха, и я приходил в ужас от мысли, что, возможно, хлеб отдан человеку не беззубому, а с зашитым ртом, что воду подают не жаждущему, а зараженному бешенством — водобоязнью. Я помнил рассказ Хашема, пересказавшего из книжки, как Чайковский в детстве бежал ночью к матери в постель, моля избавить его от музыки, поразившей его сознание. Но меня звон недр не часто доводил до трепета, разве землетрясение могло щелкнуть по барабанным перепонкам, шесть баллов, трещины по штукатурке, семьдесят километров от берега до эпицентра, шесть утра, никто и не слышал, я провожу ладонью по стене, рука бледнеет от побелки… В Гиркане некое новое, невиданное в иных местах движение взяло близкую, высокую ноту, будто неживое распевалось определенно животным голосом. Очевидно, могучи были отложения растительно-животного мира на фоне всеобщей безжизненности миллионов лет оледенения: всего два или три километра отделяют выжженную степь от вечного барочного буйства Гирканского леса. Шуршание опавших слетевших и истлевших за миллионы лет листьев, стволов — миллиарды тонн накормившей будущее древесинного локуса; топот, хруст и визг хищников и жертв — спрессованный из множества эпох тучный шум дышал мне в позвоночник сквозь каремат и спальник…