Августин отвечал, что тот, кто пользуется клятвой язычника не для зла, сам не грешит. А вот если христианин разрешит принести в жертву языческим богам нечто из своего урожая — то это грех. Если же христианин узнал о происшедшем после события, коему он не мог помешать, то он свободно может пользоваться всем своим добром. Ведь черпаем же мы воду из источников, в которых заведомо брали воду для жертв, и дышим мы тем же воздухом, в который поднимается дым с алтарей язычников. Августин замечает, что если бы кто-нибудь стал брезговать овощами, выросшими на огороде языческого храма, то осудил бы апостола, который принимал пищу в Афинах, хотя это был город, посвященный богине Афине (Минерве).
Люди типа Публиколы, конечно, охотно подчинились бы указу Юлиана. И тем самым стали бы жертвой провокации: «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[98].
Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:
«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел его в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамеренно, по произволу толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но сие значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования»[99]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним: надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того: оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? "Словесные науки и греческая образованность, — говорит он, — наши, так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном:
Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому, что они верили в Христа. Христианам ли — бояться?