Именно тогда, в первые месяцы пребывания в бунгало, Моника увидела человека, которого «обрабатывал» Пир Карам-шах. Толстоватый, громадный, с припухшим лицом, ничем не примечательный горец говорил на кухидаманском «дари», и девушка не сразу разобралась в его невнятном бормотании. Держался он настороже. Глядел исподлобья и каждый раз вздрагивал и плевался, когда Моника начинала переводить ему вопросы мистера Эбенезера. Отвечая, горец неизменно восклицал, обращаясь к девушке: «Эй ты, дочь греха, закрой лицо!» Он отказывался отвечать, требовал, чтобы «девку» выбросили за дверь. Правоверному не подобает сидеть рядом с «силками сатаны». Горца уводили. Мистер Эбенезер пожимал плечами, а мисс Гвендолен, слушавшая разговор из столовой, заявляла: «Тупая скотина. И еще из него хотят сделать короля!» Пир Карам-шах небрежно бросил: «Именно! Такие тупицы подходят для трона больше всяких там умников. Этот хоть слушаться будет. Не то, что всякие напичканные передовыми идеями азиаты».
Затворничество обостряет любопытство. Монике не стоило труда узнать подноготную о таджике. Звали его пренебрежительно Бачаи Сакао — сын водоноса, хоть он имел и мусульманское имя Хабибулла. Видимо, он не забывал, что его уже раз приговорили к виселице — ходили такие слухи — и не доверял англичанам. Частенько он осторожно ощупывал шею, что производило комическое впечатление. Он физически ощущал шероховатость веревочной петли на своей коже и потому выглядел робким и жалким.
В бунгало проникали слухи один тревожнее другого. Монику они волновали потому, что намечалась ее поездка в Афганистан в Кала-и-Фатту, а ехать ей предстояло через страну, захваченную мятежными племенами. Девушка просто боялась и не скрывала страха. Ее совсем не привлекала встреча с эмиром бухарским Сеидом Алимханом. Она никак не могла примириться с мыслью, что он ее отец и что она малика — принцесса. Странно и труднообъяснимо, но ее тянуло на родину, в Чуян-тепа. Вся жизнь там, особенно в последние три года, не доставляла ей ничего, кроме страданий. Но от одной мысли о своем кишлаке сердце ее сладко сжималось. Мысль, что у нее отец настоящий царь и что отныне ей предстоит жить во дворце, ходить в шелках, есть из фарфоровой посуды, не укладывалась в ее сознании. Затворничество, светская муштра, ожидание встречи с отцом-эмиром, нотации мисс Гвендолен-экономки и желтый оскал хозяина бунгало — все надоело. Моника хотела домой, в Чуян-тепа.
Сын водоноса Хабибулла, ленивый, неповоротливый, с противным его брюзжанием по поводу «дочерей греха», вызвал в ней симпатию. Он знал несколько слов по-узбекски и уж тем напоминал о чуянтепинских углежогах и кузнецах, о родных, о беспомощном Юнусе-кары. Водонос служил как бы мостиком между чужбиной — Пешавером и родным Чуян-тепа.
Обычно Хабибуллу приводили в патио бунгало, и он понуро сидел на корточках у дверей Белой гостиной с кислой, вечно потной физиономией. Он сиживал дни напролет, а слуги не давали ему даже пиалушки чая. Он нередко уходил голодный, но все такой же инертный, разваренный, так и не дождавшись Пир Карам-шаха. Жалостливая Моника тайком приносила на подносике чай, сэндвичи, тартинки, кусок мяса. Хабибулла с жадностью поедал все, но не благодарил. Женщину не благодарят. Женщине приказывают. От мисс Гвендолен-экономки Монике попадало, и не раз. «Смотри, он украдет подносик — он же серебряный — и тебя в придачу. Ты, красавица, во вкусе азиатов. Быть тебе женой водоноса!» Мисс Гвендолен прогоняла Монику: «Готовишь-готовишь из нее светскую особу, а азиатчину никак не вытравишь. Марш к себе!» Монику жестоко наказывали, чтобы «отучить от чувства жалости, которое есть нонсенс».