Лежа в невероятной духоте на попоне в низкой хижине, покрытой травой, которая, высохнув, пьянила своим запахом, Вук Исакович почти целыми днями оставался совсем один, возле него стоял лишь кувшин с водой, время от времени он перемещался с попоной и седлом с припека в тень, сбрасывая муравьев с изголовья. Вытянув ноги и сложив руки на больном животе, который с тех пор, как начались бои, беспокоил его меньше, он лежал как покойник, избегая днем появляться в расположившемся среди повозок лагере — настоящем цыганском таборе, где солдаты вокруг костров орали во всю глотку под гусли, правда, больше от голода, чем от спиртного. Потягиваясь в полусне, Исакович представлял себе, будто он ногами достает до городских редутов, а руками — до шатра Беренклау и таким образом пятками может сбить укрепления, а пятернями задавить нескольких Беренклау. Так он частенько и засыпал, полный ярости и отчаяния, просыпаясь под вечер от песен солдат и треска барабанов.
Окрепший после сна и отдохнувший, он переносился сквозь лагерный шум и гам, удары копыт, позвякивание колокольчиков скотины, звон кузнечных наковален в умиротворяющий сумрак вечера, в тихое пение цикад на широкой поляне, в бездонную пустоту, которая на склоне лет так внезапно разверзалась у самых его ног. Опасаясь, что ему станут досаждать делами, а также приглашениями на пирушки, он оставлял без всякого внимания офицеров и не появлялся в шатре Беренклау, где шла азартная игра и буйное веселье. Один на один с собой, с вечно маячащими перед глазами жалкими повозками, развешанными хомутами и путами, раскаленным небом и длинными полосками сожженных полей, Исакович полностью отрешился от всех своих надежд. За свое неудавшееся производство в подполковники он честил и Беренклау, которым раньше так восторгался, и всех расфуфыренных военачальников в париках. Теперь ему было наплевать на австрийскую армию, которой он и его солдаты прокладывали путь кровавой резней, а все прошлое казалось ему беспросветной глупостью. Ничего он больше не ожидал и от возвращения домой, понимая, что несчастный народ, поселившийся на низинных болотах, обманули и предали.
Но вслед за службой, с которой он мысленно с презрением порывал, он порывал и со всем остальным. С женой и детьми, из-за которых он страдал и которых никогда нет рядом, чтоб прийти к нему приласкать и утешить; с болотами, куда он должен вернуться, со своим убогим и бессмысленным существованием. Со всеми делами, которыми он прежде собирался заняться.
В бездонную темную пустоту погрузился в этот вечер не только шалаш, где он лежал, но и, казалось, вся его жизнь. Сгинула, сбросила его, как он сам когда-то с пьяным хохотом сбрасывал с себя перед девками шитое серебром платье. И вместо первой любви появилась шлюха, вместо городов, где он жил, торговал, копал траншеи, стрелял и убивал людей — пустыня.
Из всей его жизни, размышлял он, неомраченными сохранились в памяти лишь яркие, чистые звезды да серебристые лесные тропы, над которыми спускались апрельские туманы и по которым он скакал на лисьей охоте, проводя медовый месяц в небольшом скучном славонском гарнизоне и мечтая в будущем уехать в необъятную, занесенную снегом Россию, чтобы наконец зажить по-человечески, успокоиться и отдохнуть.
Мысли Исаковича, когда он вышел в тот вечер из своей землянки, были далеки от спутанных лошадей, больных солдат, лежащих на соломе, шатров, ружей, бочек с порохом. Часовые его приветствовали. Поглядев на уходящий вдаль лагерь, пышущий жаром и кишащий солдатами, он окинул взглядом горизонт. Несносный зной, казалось, никогда не кончится. На звездном небе не было ни облачка. От вздымавшихся вдали гор, сожженной травы и фруктовых садов веяло пылью и духотой.
К далеким сельским колокольням тянулись вдоль реки длинные ряды деревьев и кустов, а на возвышенностях и редутах французов темнели большие стога сена, скошенные и сожженные нивы отливали то медью, то золотом. Над низинами, солончаками и поросшими кустарником болотами поднимались покрытые садами холмы и пригорки. Там стояли вкопанные в землю пушки. Город дрожал в мареве зноя и, казалось, реял над тучами пыли, висевшей над дорогами, по которым тянулись длинные вереницы всадников и повозок.
Привалившись спиной к хижине, полураздетый, он выслушал рапорт капитана Антоновича, который заступил на ночное дежурство по лагерю; капитан сообщил Исаковичу пароль и передал ему приглашение Беренклау пожаловать к нему завтра на обед. Вытянув ноги в траве и сломав стебли бурьяна, лезшего в лицо своими засохшими плодами, в которых колотились зернышки, он лег на спину под кустом, росшим над хижиной, оголил грудь, чтобы немного остыть, и не мигая уставился на пробивавшиеся сквозь пыль снопы света над далекими земляными валами. Угрюмо приказав ночью не задерживать убегающих из лагеря, а на заре тех, кто вернется, не передавать караулу, он тут же отпустил капитана. Потом бросил мимолетный взгляд на солдата, который чуть в стороне, стоя на коленях в сене, чистил его пистолеты, и устремил взгляд в бездонную голубую высь.