Ларек был открыт, и коробочка стояла на своем почетном месте. Павел заплатил довольной продавщице («Наконец-то в санатории появился мужчина!»), сунул коробочку в карман, забежал по дороге домой в магазин, уговорил здоровенного детину взять ему бутылку вина — в магазине стояла плотная очередь, но все за водкой, и вино выдали бесконфликтно — и, счастливый, ввалился в их комнатушку. Юля уже не плакала, она писала письмо — сколько можно писать, честное слово! — и на духи взглянула рассеянно и невесело. Это было ужасно обидно: он спешил, он бухнул деньги, отложенные на ботинки, а она… Он все это ей выложил, и она вдруг снова заплакала, но потом улыбнулась сквозь слезы и сказала: «Спасибо». Открыла наконец духи, понюхала их, похвалила. Но что-то осталось, что-то росло между ними, и он не знал, что с этим делать…
Нет, он не будет ублажать Татьяну и какую-то там подругу! Пусть говорит, что хочет, никуда от Юльки он не поедет! О господи, скорей бы все это кончилось! Он так и сказал Юле: что не поедет, и все. Пусть будет скандал (уж он-то Татьяну знает!), пусть она явится к нему на работу и у него вообще все сорвется, пусть будет что будет, а он не оставит Юлю на целую неделю одну, не поедет в свой кооператив (давно, кстати, пора сделать ремонт, куда только Татьяна смотрит?). Да, он не поедет, тем более двадцатого, накануне Дня Советской Армии, у них в доме в этот день все всегда собирались вместе…
— У нас — тоже… — только и сказала Юля и мучительно, надолго закашлялась. — Девятнадцатого я уезжаю, дней на десять. Сегодня составляли план, и я выпросила командировку в Красноярск, к Алене…
Как он мог тогда в это поверить — в такое странное совпадение? Почему не испугало его окаменевшее лицо Юли с отяжелевшим вдруг подбородком? Может, потому, что все заслонила досада: опять поторопился, сболтнул, — черт его дернул сразу все выложить! Ведь она могла бы ничего не знать, ведь не узнала же она про прием — он быстренько смотался бы и вернулся, попросил бы Татьяну отпустить его к возвращению Юли.
Эти последние в их жизни дни он не мог от нее оторваться. Его опять, как когда-то, мучительно тянуло к ней, он бросал все, оперативные даже дела, и приезжал в обеденный перерыв в редакцию, он ждал ее после работы, ему не хватало тревожных февральских ночей.
Чернота за окнами дышала мокрым предвесенним снегом. Шуршали, сползая с крыш, тяжелые, набухшие глыбы. Павел спал и не спал. Тревожное ожидание наполняло его, и он не знал, что с этой тревогой делать. Он рвался к Юле — пусть поможет, успокоит, разделит с ним то, что творится в нем. Но странно оцепеневшая Юля молча слушала его признания, молча принимала ласки, молча на них отвечала. Юлька, его Юлька наглухо, намертво замолчала.
Ей что-то неможилось, ее отпускали с работы, и она целыми днями лежала в постели. Павел волновался, заставлял мерить температуру — было почему-то тридцать пять и пять, иногда меньше, — уговаривал сходить к врачу, отложить командировку. Юля качала головой, закрывала глаза: «Я хочу спать», — и он, подоткнув со всех сторон одеяло, на цыпочках отходил от кушетки. Она, казалось, засыпала, но спала беспокойно, хотя глотала какие-то желтые пилюли, — стонала, вздрагивала. А однажды, когда Павел, закончив писать докладную о реорганизации отдела, подошел к Юле и осторожно коснулся ее лица, он почувствовал на пальцах влагу. Юля плакала? Но она спала или делала вид, что спит, и он на цыпочках вернулся к столу и не посмел показать ей свою докладную.
Накануне отъезда Юля унесла на работу свое «справочное бюро» — толстые, набитые газетными вырезками папки. Непонятно почему, Павла это ужасно встревожило. «Они нужны ребятам», — только и сказала Юля. Вечно эти ее ребята…
Самолет улетал ночью. Юля просила не провожать, но Павел выкатил из гаража машину, раскочегарил мотор и отвез ее в Домодедово. Он заставил Юлю взять его толстый шерстяной свитер (почему-то казалось, что свитер — залог благополучного возвращения) и долго смотрел, как она шла по белому полю, а потом оглянулась и махнула рукой. Трещал, потрескивал лютый мороз — что за зима была в том проклятом году, ведь неделю назад таяло! — у Павла вконец окоченели пальцы, а он все торчал у ледяных перил, словно дал обет замерзнуть вот тут, на аэродроме, глядя вслед огромному самолету, оторвавшему от него Юлю.