Как брезгливо он ей сказал — никогда этих слов она не забудет: «Разве ты женщина? Ты — рыба. И еще ты филолог…» Зачем он так? За что? Вадим бросал ее с такой злобой, будто это она бросала его. И ушел к первой встречной девчонке, прожил с ней года два, а теперь и вовсе один… И как она только не умерла тогда! Она ведь и филологию свою возненавидела, и тело свое — униженное, жалкое, никому не нужное, и душу — одинокую, потрясенную и пустую… Если б не Света, что было бы с ней? Так же валил снег, они сидели в кухне, не зажигая огня, вечной была зима. Даша говорила и говорила, захлебываясь слезами. Самое интимное, смутное, непонятное было сказано в темноте.
— И это у вас называлось любовью? — ахнула Света. — Даша, милая, не жалей, не убивайся так, очень тебя прошу! Хорошо, что ушел Вадька, освободил тебя: ничего у тебя еще не было, а значит, будет. Никто, понимаешь, никто не проживет без любви. Даша, ты его не любила!
Даша все плакала, Света ее обнимала, просила за что-то прощения, а потом повторила упрямо:
— Увидишь вот, я права.
И Даша увидела. Там, в Прибалтике, в мастерской художника, куда пришли они всей компанией посмотреть его работу — деревянную скульптуру Эгле, королевы ужей. Они говорили об искусстве, о влиянии на людей красоты, ели вкусную балтийскую рыбу и пили горький бальзам, бородатый силач серьезно и молча смотрел на Дашу. А потом все исчезли, и они остались одни.
Светила в окно огромная желтая, как апельсин, луна, смотрела мимо них на эту луну красавица Эгле, и под бережными руками бородача Даша остро почувствовала свое молодое, заждавшееся, душистое от ледяного моря тело — покорное, гибкое и отныне свободное, высвобождающееся в эту светлую ночь из поразительного невежества, о котором Даша не знала.
Они засыпали и просыпались, лаская друг друга, он делал кофе, литовские бутерброды с тертым сыром и помидорами, он укутал ее одеялом, когда Даша крепко заснула, а утром сказал: «Наши ночи для вас холодны». Они не расстались до самого ее отъезда и расставались с болью и нежностью.
Так Даша узнала себя, поняла, о чем говорила Света Она поверила ей, стала ждать и дождалась, кажется. Там, У художника, было другое, прекрасное, но другое: огонь, опаливший обоих. С Андреем все неизмеримо сложнее и тоньше, что-то должно еще прорасти, надо вместе дойти до главного, осторожно и не спеша друг к другу приблизиться. Но, может быть, это только для нее все сложно, а для него нет? Может, ничего он не понимает, как когда-то Даша? У мужчин вообще все проще, эмоционально беднее. «Поехали ко мне, я привез вино…» Почему-то вино уязвило особенно. Даша сидит в зале и весь спектакль примеряет все на себя.
На сцене двое — он и она, на старой даче, запертые на чердаке. Двое слушают музыку, ссорятся, мирятся, исповедуются друг перед другом — все, что было и что могло быть, все хорошее и плохое. Но ведь они молоды, они новое, раскованное поколение. И все равно им трудно, как всегда трудно людям, когда настоящее. Все у этих ребят зыбко и странно, вот-вот сорвется, вот-вот двое расстанутся. Но они, конечно, не расстаются.
В клубе, где идет пьеса, на удивление театрально, при всей провинциальности дома с колоннами: сам спектакль, его лаконичное оформление, подчеркнуто уважительное отношение к зрителям — у билетерши, в буфете и гардеробе. Зал полон, и много местных, таких, как сидящий впереди парнишка в расклешенных брюках. Мать выгладила ему рубаху, дала на буфет рубль, и он угощает в антракте серьезную девочку чаем с пирожными, первый раз в жизни разговаривая о театре.
Ему немножко не по себе: не привык еще к театру. Он бы и не поехал во МХАТ или в Малый, но театр шагнул к его дому, и мальчик решился. Сидит, затаив дыхание, смотрит на сцену. Это ведь не кино: расположился удобно в кресле, расстегнул пальто, положил на колени шапку и грызешь вафельный стаканчик с мороженым. Здесь все живое, и кажется, что актеры обращаются прямо к тебе, человек к человеку.
Даша чувствует чудесную общность с залом — с парнишкой в расклешенных брюках, с его строгой девушкой, со всеми, сидящими слева и справа, сзади и спереди, — ту общность, какую всегда дает настоящий театр и не дают ни кино, ни тем более телевизор. В антракте говорят о пьесе и постановке, о яркой молодости труппы, а когда медленно ползет, закрываясь, занавес, хлопают вместе со всеми, радуясь счастью героев, которых успели за три часа полюбить.
На улице Даша благодарно берет Андрея под руку: кажется, все понял, пошлого приглашения не повторит. А он и не повторяет. Он вырывает у Даши руку, выскакивает на шоссе, широким хозяйским жестом останавливает такси, не замечая, что отобрал машину у нерасторопных женщин, распахивает дверцу: «Прошу!» И — шоферу: «К Сретенке, там покажу…»
К Даше поворачивается довольное собой чужое лицо, шапка-ушанка лихо сдвинута набекрень, глаза блестят победительно и беспечно.
— Сначала в Останкино, — устало говорит она, откидывается на сиденье и закрывает глаза.