Цвета покачала головой, с сожалением глядя на мою глупо улыбающуюся физиономию.
— Она не просто колет себя иголкой в руку. Она вводит иголку в свою вену. И той же ночью посягнувший на меня человек умирает с иголкой, которая всплывает в его сердце. Старуха убивает его.
— Чудеса-мудеса. — Я попытался усмехнуться. — Колет себя — умирает другой.
— Если ты сейчас скажешь хоть полслова про колдовство, я тебя укушу всеми своими ядовитыми зубами! — прошипела Цвета. — Царица признала тебя! Считай, что она как бы обручила нас! Впрочем, можешь считать что угодно!
И, резко махнув подолом платья, скрылась в портале.
Конечно же, мы не поссорились, и вскоре Цвета рассказала мне о жизни госпожи Нэрэзбэ, прерывая историю лишь уроками поцелуев, становившимися все более сложными и мучительными и усугублявшимися новым запахом, исходившим от моей подруги.
— Это запах крови, — с тяжелым вздохом объяснила она. — Раньше я была для Бога невидимкой, отныне же он начал охотиться на меня, учуивая по запаху. Он уже захватил мои сновидения и ведет себя как тигр в загоне с телками.
«Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью» — эти слова госпожи Нэрэзбэ знали цыгане всего мира, хотя никто и не мог хотя бы с точностью до столетия датировать выражение, которому воображение и молва приделывали крылья всяк на свой вкус и цвет.
Если она была стара, то, значит, не могла она избегнуть и юности. Однако предание и свидетели утверждают, что Нэрэзбэ никогда не покидала кровати-фрегата, отбитой в открытом бою у герцогини Ландольфской, кости которой, украшенные искусной резьбой, и доныне служат спинками кровати, позднее обсаженные поверху никелированными шарами (украденными в 1870 году в Пражском оперном театре). Спасаясь от испанской инквизиции, она чуть не угодила на костер, возженный для нее заботами Торквемады, но бежала в Германию, где во главе шайки головорезов наводила ужас на Пруссии Западную и Восточную.
В высокогорном сербском замке она со своей семьей восемь лет отражала непрестанные атаки янычар, но открыла врата своего сердца мусульманину, исполнившему в ее честь пятьсот чудеснейших песен любви, и уже вместе с ним еще пять лет держала оборону от турок и сербов, слагавших песни о бессмертной любви цыганки и воина Аллаха. Врагам помогло землетрясение, которое до основания разрушило замок, где спиной к спине и с мечами в руках ждали последнего боя двое последних защитников горной твердыни. Их опутали сетью, судили по законам человеческим, каковые что у христиан, что у мусульман равно немилосердны к вооруженным влюбленным, и вздернули на одной виселице. Госпоже Нэрэзбэ повезло: проглоченная перед казнью рогатая жаба застряла в горле и раздулась так, что, невзирая на все старания палачей, женщина осталась в живых. Возлюбленный же ее погиб.
Госпожу Нэрэзбэ отпустили на все четыре стороны, и вот тогда-то, как утверждают, она и произнесла последние в своей жизни слова: «Я сама решу, сколько мне жить, когда умирать и сильно ли мучиться перед смертью» — после чего, сжав в зубах китайское яблоко, легла на кровать-фрегат и около года без воды и пищи ждала, когда на нее наткнутся бродячие цыгане. С ними она снова исколесила Европу, пересекая границы с контрабандой, запретными книгами и революционерами, которых она прятала во всех полостях своего огромного тела. Точно таким же способом много лет спустя она спрятала в себе восемнадцать узников Освенцима, которые отстреливались от наседавших эсэсовцев изо всех отверстий ее туши вплоть до подхода советских войск. А после освобождения лагеря смерти она три недели рожала в советском военном госпитале, изумляя врачей и медсестер: за вялым трансильванским юношей следовал пожилой хасидский наставник, раскрасневшаяся молодая женщина, во чреве Нэрэзбэ разродившаяся девочкой, вылезала с младенцем на руках… Таких родов свет не видывал и никогда больше не увидит.
А двумя столетиями раньше, спасаясь из Румынии, где цыган продавали как рабов, она бежала на своей кровати в Россию, где ее вместе с названым братом купили в подарок императрице Екатерине Второй.