Поговорим теперь о прозаическом деле по поводу моих сочинений. Я думал, что письмо твое разрешит мне все, – не тут-то было, я остался в тех же потемках. Друг мой, ты говоришь, что Прокопович хочет, чтобы я в особом дружеском письме изъяснил ему, что мне нужно знать от него. Но рассмотри ты сам мое положение. Я уже два письма писал к нему, ни на одно ответа. Я требовал отчета, что ясней этого? Требовал цифр, известить меня, сколько экземпляров налицо, сколько продано, сколько отправлено, сколько у меня есть денег, просил даже до последних подробностей. Мне это нужно было, без этого я был сам связан и сам не мог поступить ясно и толково, а обстоятельства мои требуют внезапных быстрых распоряжений. Неужели все это было принято за недоверчивость? Выведенный из терпения молчанием, я написал жесткое письмо, в котором упрекнул в бессострадательности к положению другого. Я ничем не оправдываю своего поступка, я был виноват, но, друг, человек слаб, а обстоятельства бывают сильны, я был ими стиснут крепко. С одной стороны, пишет мне мать, что у ней хотят описать имение, если она вскорости не уплатит долгов и процентов, с другой, я сам не получаю денег, наконец, я болен и духом и телом. В письме этом, как жестоко оно ни было, но в нем хотя упомянуто, что я нахожусь в сжатых обстоятельствах. Прежде помоги, а потом выбрани. Если же я так сильно оскорбил, что даже мне нельзя было и простить, в таком случае, следовало бы все-таки написать мне хотя таким <образом>: ты меня так оскорбил, что я прерываю отныне с тобою все сношения. Делами твоими не хочу заниматься, сдаю их все такому-то, относись к такому-то. Словом, чтобы я знал, что предпринять. Как вместо всего этого заплатить полуторагодовым молчанием. Я из журналов вижу, что в Петербурге разошлись почти все экземпляры. (В Москве из тысячи не продан ни один.) А между тем в это время терплю, нуждаюся и ничего не могу понять из этой странной истории.