В человеческом смысле, на службе, я был принят больше с интересом, чем с отчуждением. Общая линия смягчения и конституционности, обусловленная международными успехами, сказывается в высокоорганизованном и дисциплинированном обществе до самых глухих углов. Личных симпатий и антипатий не существует. Медицинской работой мне заниматься не пришлось, т. к. фельдшером не дали работать из-за отсутствия диплома, а медсестрой разрешил Калининский облздрав, но из-за материальной стороны дела я занялся другой, мало знакомой мне работой, сделал быстрые успехи, дошел до тысячерублевого оклада и был спешно заменен. Получай бы я поменьше, не пришлось бы менять место работы. Живу я в 7 километрах от ст. ж. д., раза 2 в месяц видаюсь с женой. Работа моя в беспрерывных разъездах, и выбрать время даже для порядочного письма трудно, не говоря уже о серьезной литературной работе, и это мучит меня больше всего.
Нигде пока я не встречал какой-либо придирчивости, какого-либо обостренного интереса к прошлому и т. д. Соблюдается строго формальная сторона дела, а думать о возможностях всяких подводных течений и готовиться к ним у меня нет ни сил, ни интереса, ни времени. Денег здесь уходит больше, чем уходило у меня на Севере, и что-нибудь скопить или купить путное я не могу, хотя ряд месяцев я получал здесь больше, чем на Левом. И семье почти не помогаю. И газет не выписываю. Природа здесь— типичная природа русского Севера — не может быть, конечно, сравнена с расточительной, грозной и пышной природой Севера Крайнего. Вся эта сосредоточенность на немногих породах, мощность и чистота красок — этого здесь нет. Но зато лето — первое мое здешнее лето — необычайно длинное, уже прошли все, кажется, сроки, а все кругом в зелени, овощей, фруктов — полно. Но все это вовсе не дешево.
Ну, вот, для первого письма достаточно.
Горячий привет Лиле.
Жду скорого ответа.
Ваш В. Шаламов
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
23 января 1955 г., Туркмен.
Дорогой Аркадий Захарович.
Сегодня получил Вашу телеграмму и, как видите, немедля отвечаю, не ссылаясь ни на занятость, ни на нездоровье. Я, находясь на Севере, всегда энергично осуждал людей, которые, уехав, не пишут, пытаясь в самом простом оборвать связь с прошлым, со страшным, не понимая, что к этому прошлому человек привязан на всю жизнь и смерть и нет людей (или это не люди), которые ушли бы от власти льда. Да это и не нужно. И там нам есть чем гордиться и там нам есть чего желать. Разрывать с прошлым — значит рвать с самим собой, с натурой, поставленной когда-то в условия испытательные, когда она может показать себя целиком во всей своей слабости или силе. Это все — старое, постоянное мое исповедание. Трудности огромны, моральные барьеры — высоки. Вы можете вспомнить соответствующие мучения Веры Фигнер[51] по выходе из Шлиссельбурга. А ведь, казалось бы, жизнь в Шлиссельбурге по сравнению с Севером — ребячьи игрушки. Я напомню Вам еще, что Чехов не однажды писал, что вся его жизнь поделена на две части. Одна — до поездки на Сахалин и вторая — после поездки, когда уже он был не в силах написать ни одного юмористического рассказа. «Если раньше, до поездки, — пишет он, — «Крейцерова соната» казалась мне событием, то сейчас она кажется мне пустяковой и бестолковой».[52]
Вот стало быть чем для Чехова были три, всего лишь три месяца наблюдений. Повторяю — душевно очень трудно, очень. Я так понимаю Калембета, Миллера[53] и еще кое-кого из людей, покончивших с собой через год после возвращения в число «чистых». На съезде писателей[54] я не был. Можно было, конечно, приложить усилия и удостоиться лицезрения так называемых писателей, но уже подготовительная работа к съезду (о которой Вы, вероятно, составили представление по литгазете) выяснила, что никаких собственно тем-то у съезда и нет. Ибо вопрос о положительном герое — это не тема для съезда писателей.
Грубовато, но довольно здраво прозвучал выпад Шолохова против Симонова — мне особенно приятный, ибо я Симонова в его любой ипостаси считаю бездарным.
Доклад о поэзии делал Самед Вургун, боже мой, боже мой.
Все, кто в предсъездовских дискуссиях пытался чуточку фрондировать (Сельвинский, Асеев), даже не были допущены к трибуне.
Перед съездом было (в «Л. Г.») любопытно письмо группы писателей о «малой пользе С.П. для литературы» и как же это мигом было растерзано энергично перьями (Наровчатова, Безыменского, Ажаева и др.). А письмо это подписали Казакевич, Гроссман, Паустовский, Каверин, Луконин — т. е. то немногое писательское, что еще осталось «в рядах».
Борис Леонидович не был на съезде. Его и в Москве нет. Он зимует на даче. Болеет, как передает жена. Я его не видел уже давно, давно.