Уронила сумку, бросилась к отцу, устыдившись первого чувства. Успела подхватить его, удержала. Обхватила руками его маленькую голову, твердую, как деревяшка, и заплакала беззвучно. Слезы катились по щекам, падали на колючее темя, отец, маленький, телом, что десятилетний ребенок, замер, уткнувшись ей в грудь, и его худые руки висели как палки. Потом зашевелился.
— Пусти, доченька, — захрипел он из-под ее локтя. — Придушишь меня. Слаб.
Нюра поспешно отпустила его, усадила на лавку, посмотрела ему в лицо и снова заплакала, теперь уже в голос.
— Папаня, милый папаня, — причитала она, — что же с вами наделала война эта проклятая!
— Люди, дочка, страшней войны, — тихо сказал отец, закрывая глаза от слабости.
Она спустилась в погреб, впотьмах выбирала картошку, какая получше, помыла, наполнила чугунок, поставила в печку.
Отец спал, положив голову на руки.
В соседней комнате Вадик таскал на веревке галошу, пыхтел и гудел — изображал паровоз. Она попросила его гудеть немного потише и побежала с сумкой своей по деревне.
Вернувшись, еще снаружи услыхала шум, толкнула дверь, увидела: котелок вывернут на стол, вода пролилась, картошины рассыпались по столу, отец их хватает, жадно заглатывает и, не прожевав одну, заталкивает в рот другую.
— Алексей Иваныч, — хлопотала над ним Олимпиада Петровна, — да что же это вы такое делаете? Да разве ж так можно? Анна Алексеевна, отнимите у него картошку, у него же будет заворот кишок.
Нюра кинулась к отцу, потащила его за плечи:
— Папаня, что вы! Зачем же так? Это ж все ваше. Погодите, я сейчас миску дам, масла вам принесу.
Она оттаскивала его от стола, а он, будучи не в себе, вырывался, хватал картошку, тащил в рот, рычал, пыхтел, чмокал губами, заглянул в пустой котелок, пошарил еще в нем руками и отвалился на лавку успокоенный.
Вечером Нюра зажгла лампу, стала стелиться. Отцу уступила печь, а себе накидала тряпья на лавку. Олимпиада Петровна отозвала Нюру в сторону, зашептала трагически:
— Анна Алексеевна, я вас очень прошу. Сделайте что-нибудь с его одеждой. Так же нельзя, на это невозможно смотреть, у нас же маленький ребенок.
— Я не пойму, про что вы? — вежливо улыбнулась Нюра.
— Неужели не видите? — всплеснула руками квартирантка. — Да ведь она же сейчас уползет. — Она указала на шинель, висевшую на гвозде.
Нюра поднесла лампу и отшатнулась: шинель была покрыта сплошным слоем белых шевелящихся вшей, словно соткана была из них. Нюра в жизни такого не видела. Зажмурившись, она схватила шинель двумя пальцами, вынесла, бросила на снег у крыльца. Вернулась, нашла в сундуке пару белья, оставшегося от Чонкина, дала отцу. То, что он скинул с себя, тоже сперва вынесла на мороз, а потом до трех ночи кипятила в большом чугуне. Соснувши всего ничего, затемно еще растопила баню, нажарила ее так, что бревна стали потрескивать, выделять смолу и запахли летом и лесом. А пока топила, наступил новый день, опять тихий, солнечный и морозный. Пошла за отцом, приволокла его, едва передвигавшего ноги.
В бане стояли две бочки — одна с горячей водой, другая с холодной — и рядом разбухшая и черная от лет деревянная шайка. Нюра наплескала в шайку ковшом воды, поболтала рукой, повернулась к отцу:
— Раздевайтесь, папаня!
Отец разделся до вонявшего портянкой исподнего, подумал, стянул рубаху и стоял, переминаясь босыми ногами.
— В кальсонах, что ли, будете мыться? — спросила Нюра. — Скидавайте.
— Да ты что, Нюра, невдобно ж!
— Вы что, папаня, чудите, — рассердилась она. — А ну, скидавайте!
Мочалкой терла его осторожно, боясь протереть насквозь.
Несколько дней жил он у Нюры, неспособный ни к какому общению, только ел, пил, ходил в уборную и спал. Спал с открытыми глазами. Нюра подходила, смотрела, вслушивалась, дышит ли. А когда начал оживать, то сны его стали чем дальше, тем беспокойнее. Он во сне скрипел зубами, стонал, кричал, вскакивал, безумно озирался и долго не мог уразуметь, где он и что с ним. Однако постепенно он поправлялся и, в конце концов, набрался достаточных сил для рассказа о том, что с ним случилось.
13