уважает, а впрочем, кто его разберет. Хаиме я люблю, кажется, больше всех, хотя
редко нам удается с ним понять друг друга. Он, по-моему, и добрый и умный, только
как будто не совсем честный. И ясно, что между ним и мною — стена. Иногда он
словно бы ненавидит меня, а иногда вроде как восхищается. Бланка по крайней
мере хоть в одном на меня похожа: она тоже неудачница и тоже стремится к
счастью. В остальном же дочь постоянно и чересчур ревниво оберегает свою личную
жизнь, никогда со мной не поделится, не расскажет, какие у нее трудности. Большую
часть времени Бланка проводит дома и, наверное, страдает — ведь ей приходится
убирать за нами, готовить, стирать. В спорах с братьями она доходит иногда почти
до истерики, но умеет смирять себя, да и их тоже. Может быть, в глубине души дети
даже и любят друг друга, но любовь между братьями и сестрами всегда несет в себе
элемент взаимного раздражения, рождаемого привычкой. Нет, не похожи они на
меня. Даже и лицом. У Эстебана и у Бланки глаза Исабели. У Хаиме — ее лоб и ее
рот. Что бы подумала Исабель, если бы увидела их сейчас, озабоченных,
энергичных, взрослых? Впрочем, есть у меня вопрос и похлеще: что подумал бы я,
если бы увидел сейчас Исабель? Смерть — омерзительная штука, для тех, кто
остался в этом мире. Главным образом для тех, кто остался. Я должен бы, кажется,
гордиться — остался вдовцом с тремя детьми и сумел справиться. Но
3
устал. Гордишься, когда тебе двадцать или тридцать. Я должен был справиться,
чтобы избежать неумолимого презрения общества, которое оно приберегает
специально для
слишком уж мало все это от меня зависело, потому и трудно мне радоваться.
К четырем часам я ощутил вдруг нестерпимую пустоту. Пришлось снять
рабочий люстриновый пиджак и сказать в отделе кадров, что мне надо пойти в
Республиканский банк, договориться насчет перечисления. Вранье, конечно. Просто
я больше не мог глядеть на стену против моего письменного стола; жуткая стена —
всю ее закрывает немыслимый календарь на февраль, посвященный Гойе. Гойя в
нашей старой конторе по импорту деталей автомашин! Не знаю, чем бы это
кончилось, если бы я остался и продолжал созерцать как дурак этот календарь. Я,
наверное, закричал бы, а может, начался бы обычный приступ аллергии, и я стал бы
чихать без передышки; но скорее всего, я просто принялся бы заполнять девственно
чистые страницы приходо-расходной книги. Ибо мне известно по опыту, что
состояние, близкое к нервному срыву, отнюдь не всегда приводит к таковому. Гораздо
чаще дело кончается самым банальным смирением; знаешь, что выхода нет,
смиряешься и молча терпишь многообразный и оскорбительный гнет обстоятельств.
Тем не менее мне приятно убеждать себя, что не следует позволять себе срывы, что
надо держаться, что опасно терять равновесие. И тогда я выбегаю из конторы, вот
как сегодня, ибо яростно жажду свежего воздуха, простора и бог весть чего еще.
Впрочем, большей частью я вовсе не рвусь в заоблачные дали, а довольствуюсь
малым: отправляюсь в кафе, сажусь у окна и смотрю на стройные ноги проходящих
женщин.
Я убедился, что в рабочие часы город выглядит совсем по-иному. Мне хорошо
знаком Монтевидео служащих, подчиненных определенному расписанию: они входят
в свои учреждения в половине девятого, выходят оттуда в двенадцать,
возвращаются в половине третьего и окончательно уходят в семь. Я много раз видел
и давно знаю их лица, искаженные, потные, их спотыкающуюся походку. Но есть и
другой город: роскошные дамы, свежие, только что после купанья, появляются на
улицах в середине дня, благоухающие, надменные, самоуверенные и беззаботные;
маменькины сынки, встающие в полдень, в шесть выходят на улицу, сверкая
4
безукоризненной белизной импортных водолазок; старики взбираются в автобусы,
свершают жалкую свою увеселительную прогулку — не выходя на конечной
остановке, едут до таможни и обратно, обводя Старый город воскрешающим
взглядом, полным тоски о прошлом; молодые матери, все вечера проводящие дома,
с виноватыми лицами входят в кино на сеанс в пятнадцать тридцать; няньки на чем
свет стоит поносят своих хозяек, а мухи тем временем поедают младенцев; и
наконец, пенсионеры и прочий нудный народ в надежде заслужить райские кущи
бросают на площади крошки голубям. С этими я знаком мало, во всяком случае
пока что. Слишком уж удобно устроились они в жизни, в то время как я схожу с ума,
глядя на февральский календарь, посвященный Гойе.
Нынче днем, когда я шел из конторы, меня остановил на улице пьяный.
Правительство он не ругал, не говорил, что мы с ним Братья, вообще не затронул ни
одной из многочисленных принятых у пьянчужек тем. Странный какой-то пьяный, и
глаза у него блестели по-особому. Взял меня под руку; крепко прижался плечом и
говорит: «Знаешь, что с тобой делается? Ты никуда не идешь». Другой прохожий
взглянул на меня с веселым сочувствием, даже подмигнул понимающе. А я вот уже