Когда Антон дочитал длинный стих до конца, Григорий поднял рыжие ресницы, и снова его глаза блеснули ехидно и остро.
— С одной стороны, отлично, — похвалил он. — Но с другой стороны, никуда не годится. Стихи надо писать так, чтобы было понятно и негру преклонных годов; а не только твоим приятелям Кто из гражданских знает, что «караси» — это грязные носки, а «гады» — рабочие ботинки с сыромятными шнурками? а выходит, ты пишешь стих на иностранном языке русскими буквами. Давай душещипательный. Антон никогда не задавался целью писать стихи, понятные кому-нибудь, кроме приятелей. Ему хватало их восхищения. Но он бы не стал объяснять это рыжему Григорию.
— Бывает такое на первых лекциях, — рассказал он, — особенно по понедельникам. В окне пасмурно, спать охота, голова сама клонится к столу. Математик приметит, выведет к доске и велит построить, скажем, кардиоиду. Ну, изобразишь ему со сна червонного туза. А он тебе изобразит в журнале гуся. И тогда нападает стих:
— Декаданс, — решил Григорий. — Но искра мерцает. Тебе на филфак надо было идти, а не в военно-морское училище. С какого резона тебя в морские офицеры потянуло? Полное государственное обеспечение понравилось?
— Дурак ты, — сказал Антон и надолго замолк. Почему, зачем, с какого резона? На такой вопрос и душевному-то другу не сразу ответишь. Напрашивались слова, к которым Антон относился уважительно, и не бросался ими, и злился, когда кто другой пускал эти слова порхать по воздуху, подобно детским пузырикам, которых не жалко по причине доступности и дешевизны. На употребление этих слов надо бы каждый раз испрашивать письменное разрешение особо умного совета мудрецов… Пожалуй, с пятилетнего возраста Антон знал свое призвание, и его не интересовало, какие еще бывают на свете профессии. Отец его был морским офицером, и дед был морским офицером, и прадед. Возможно, и при Петре Великом какой-нибудь Охотин лихо распоряжался фалами и шкотами и наводил пушку на шведский фрегат… Жизнь Антон прожил в приморских городах и военно-морских базах, его будили по утрам судовые гудки. Ходить и плавать он учился одновременно. Отец сажал его, двухлетнего, на спину и выплывал на середину бухты. Потом нырял, и Антон, утеряв опору, колотил по воде ручонками, боролся за жизнь. Вместо сказок ему рассказывали морские приключения. Еще в дошкольном возрасте он знал устройство корабля, калибры пушек, морские узлы, снасти и паруса не хуже иного боцмана. Грамотным он стал довольно рано, и морские повести были его любимым чтением, а когда затомило в груди и пришла пора сочинять стихи, сперва он написал о море, а потом уже, много позднее, про любовь…
— Да уж не из-за казенных брюк и булки с коровьим маслом, — сказал он Григорию.
— Да, море — это удивительная стихия, — произнес не обидевшийся на «дурака» Григорий, и глаза его, всплывшие к щербатому потолку, затуманились. — Давай я тебе помогу додраить, а то один до конца приборки не управишься. Вдвоем они привели гальюн в опрятное состояние за пятнадцать минут. У предусмотрительного Григория были распиханы по карманам бритвенные принадлежности. Они побрились с холодной водичкой, а остатки цветочного одеколона выплеснули на стены. Запах гвоздики не смешался с запахом хлорной извести, он существовал особо, и атмосфера получилась весьма своеобразная.
— Ну, я двинулся, — сказал Григорий Шевалдин ровно в шестнадцать часов, когда послышались приглушенные расстоянием и стенами трели дудок, возвещающие конец большой приборки. — Забегай ко мне, в триста двадцать третий класс.
— Зайду, — пообещал Антон. — Разговор твой мне приятен. Принимать приборку пришли Дамир Сбоков и командир роты. Александр Филиппович Многоплодов, как всегда, свежий, щеголеватый и парадно сверкающий тщательным обмундированием, потянул носом, поднял брови и выговорил:
— О-де-ко-лон?
— Ей-богу, одеколон! — подтвердил мичман Сбоков, понюхав стенку.
Командир роты сказал:
— Отлично, курсант Охотин! Уважаю. Знаешь, я сам в былые флотские дни покупал натуральную олифу за собственный счет. На оксоли — это не та краска. Мичман, запишите ему благодарность. На вечернем построении объявите.