Читаем Перед сном полностью

Зато и отблагодарила щедро. Той славой, которая не оставляет тебе не единого уголка, где можно укрыться от жадного глаза, от чуткого уха, от цепких рук. Живешь на ярмарке, где тебя рассматривают со всех сторон, принюхиваются, отрезают по ломтику, пробуют и на вкус и на ощупь. Живешь как в бане, даже в парной – и жарко, и стыдно, и нечем прикрыться. И больше нет у тебя ни секрета, ни скрытой страсти, ни главной тайны. Нет больше ничего своего. Все ваше, самое сокровенное.

Вот уже пятый десяток лет веду я эту необъяснимую и самоубийственную жизнь. Есть безусловно бесовское и безусловно нечто болезненное в этом раздаривании себя, собственной сути и естества. Все на потребу и на продажу. Все выставлено – напоказ и на торг. Берите, лакомьтесь, угощайтесь. Только бы я вам не приелся.

Писатель – тот же двуликий Янус. Не то он зритель, не то лицедей. Сначала присматривается к людям, потом влезает в чужие одежки, примеривает чужие жизни. Как будто век ему не отмерен. Игру с людьми он ведет двойную. Сперва смиренно придет на исповедь – все расскажу, во всем признаюсь, вы только выслушайте меня. Когда же овладеет вниманием, он уже пастырь и проповедник.

Скольких писателей погубила эта когтистая страсть к учительству! И никого из тех, кто однажды решил доверить себя перу, их горестные судьбы не учат. Стоит тебе взойти на подмостки – и сразу же превращаешь их в кафедру. Сам не увидишь, как неприметно исповедальня станет амвоном.

И Гоголь, еще вчера готовый своей усмешкой вернуть нам разум, вернуть нас в несочиненный мир, и мудрый седобородый Лев, умевший видеть все то, что скрыто, и Достоевский с нагой душой – никто не устоял пред соблазном. Все вознамерились нас исправить, образовать, указать нам путь. Что, если б встали они из могил, увидели, как все так же слепо бредем мы во мраке к последней бездне. Иной раз даже придет на ум, что есть в нас нечто непостижимое, ведущее к самоуничтожению.

Невесело такое прозрение. Все, что я сделал, и все, что сделало меня самого, всегда утверждало совсем иную картину мира. Занятней всего, что сам я не думал о роли, которая мне досталась, о некоей миссии и назначении. Я был переполнен и пьян своим счастьем, я все еще не мог сопоставить свалившуюся на меня известность с тем угловатым и несуразным, восторженным молодым человеком, которым я был еще накануне. Я не успел еще ни отвыкнуть, ни резко отторгнуть привычной сути, привычного состава души, хотя уже начал осознавать, что отторжение неизбежно. Желал я этого или нет, но я был обязан теперь соответствовать новой странице своей судьбы. Я был обязан переиначить, перелопатить себя самого. Что эта жестокая хирургия над собственной сутью и естеством может мне дорого обойтись, я попросту запретил себе думать. Так было нужно, и я это сделал.

Это свое преображение, этот побег из семьи, из среды, из круга, к которому я относился, в котором я должен был существовать, всегда мне казалось не только удачей, не даром фортуны, но главной победой, едва ли не подвигом богатыря. Но очень скоро я убедился, что миру я нужен как некий пришелец, как гость из неведомой преисподней, что я не только не смог уйти, не смог убежать от своей родословной, от прошлого, от опостылевших лиц, что я привязан к ним, приторочен какой-то могучей кандальной цепью, что я обречен не только остаться, не только вариться в этом котле, но мало того – его восславить, но больше того – его воспеть. Выяснилось, что все эти люди, к которым я рвался и частью которых хотел я стать, совсем не готовы принять беглеца. Что я им важен и интересен только как гость с другой планеты, вестник войны, посланец скифов, уже готовых на них обрушиться. Мир, о котором я так мечтал, воспринимал меня как беспощадного, победоносного завоевателя. Именно это и возбудило его опасливый и тревожный, почти мазохический интерес.

Понадобилось какое-то время, чтоб это повышенное внимание мне перестало казаться обидным. Я не был обделен самолюбием, с годами оно во мне только крепло. Поэтому нет ничего удивительного, что поначалу я был уязвлен. Надо признаться: ответным чувством была отчетливая досада. Такая обостренная гордость свойственна людям нашей породы. Чехов был адски самолюбив, но он сумел себя обуздать, спрятать свою амбициозность. Я же по страстности и неистовству доставшегося мне темперамента долгое время жил как в осаде. Казалось, что окружающий мир только и занят тем, чтоб больнее и изощренней меня обидеть. Можно представить, как было непросто людям, с которыми я встречался. Редко кому удавалось найти верную манеру общения. Горько подумать, как много людей я растерял по собственной глупости. Годы прошли, пока мой характер мало-помалу стал приносить мне не только утраты, но и трофеи.

Перейти на страницу:

Похожие книги