— Ох, всем-то нам тяжело, — простонала тоскливо больная, — а ему-то, бедному, и подавно: бегай, хлопочи, подставляй голову, а утехи никакой! Ведь он еще молодой и здоровый, а вот довелось вдовцом быть, чернецом: что я ему? Ни мать детям, ни жена, ни хозяйка... а колода только никчемная, да и все! Хорошо, что тебя бог послал...
— Титочко, — подошла и поцеловала руку Богданихи Ганна, — к чему такие печальные думки? Еще выздоровеете...
— Нет, моя квиточко, — погладила она по щеке Ганну, — не вставать мне... а жить так — калекой, колодой — эх, как тяжко и нудно! Сама я себе надоела... Свет только заступаю. Когда бы господь смиловался да принял меня к себе... и мне бы легче было да и всем.
— Господи! Да что же вы такое, титочко? — всплеснула Ганна руками, и из очей ее брызнули слезы.
— Я обидела тебя?! Серденько, рыбонько! — прижала она к своей груди Ганну. — Я тебя так люблю, и его, и всех... я от щырого сердца, из любви, без всякой думки, жалеючи, — вздохнула она и добавила: — Скажи, однако, чтоб внесли меня: пора!
Ганна подошла к черному крылечку, отдала приказание прислуге, а сама быстро удалилась в темную липовую прогалинку и, усевшись на пне, дала волю слезам. Она сама не знала, почему они, крупные, катились и катились из глаз. Или ей бесконечно жаль было беспомощной страдалицы, пережившей давно свое счастье, или ей было больно, что та самоотверженно уступала свое место другой, или ей страшно было за Богдана, за родину?
Обрывочно и бурно на нее налетали думы, но разобраться в них она не могла; она чувствовала только, что любит здесь всех, а Богдана боготворит и верит в его могучую силу. Она знала, что в молитвах своих о близких первым всегда поминала его... Да, как от тревоги по нем болит сердце, как оно приросло здесь ко всему, прикипело!..
Ганна сидит, сцепивши на коленях руки, и смотрит в темнеющую глубину леса. Лицо ее, бледное, словно мраморное, как бы застыло; на нем палевыми и лиловыми пятнышками лежат тени от листьев, и только на длинной реснице дрожит жемчужиной слеза.
Вдруг лицо ее вспыхнуло... побледнело, и она вся двинулась вперед и застыла в порыве...
Перед ней стоял Богун. Темная керея падала кругом его могучей и статной фигуры; шапка была надвинута низко на черные брови и придавала необычайно красивому лицу энергию и удаль; но выражение его не предвещало ничего доброго. Весь пожелтевший сад горел теперь червонным золотом под огненными лучами заходящего солнца, и на этом ярком фоне темным силуэтом стоял перед Ганной козак. Она хотела броситься к нему, хотела задать ему тысячу вопросов; но мрачный вид козака поднял в ее душе страшное предчувствие: боязнь истины сжала ей горло. Ганна хотела сказать слово, и слово не шло у ней с языка. Богун видел, как побледнела при виде его Ганна, как расширились ее глаза, как занемела она вся, протянувши к нему руки... У него почему-то особенно дрогнуло сердце, и он не решался заговорить. Прошло несколько минут тяжелого молчания. Наконец, Ганна овладела собой.
— Жив? В плен взят? Убит? — едва смогла она выговорить несколько рвущихся слов.
— Не знаю, панно; я сам спешил к тебе расспросить о нем.
— Боже! — всплеснула Ганна руками. — Но ведь он был там? Был?
— Да, и оказал нам рыцарскую услугу, а потом... — остановился он.
— Потом? — перебила его Ганна, сжимая до боли руки.
— Он исчез неприметно... уехал... говорят, к Днепру.
При этих словах Ганна почувствовала вдруг, что с груди у нее точно камень свалился, и страшная слабость, такая слабость, что Ганна должна была снова опуститься на пень, охватила все ее существо.
— Матерь божья, слава тебе, слава тебе! — прошептала она упавшим голосом, чувствуя, как набегают ей на глаза теплые слезы, — значит, спасся, уехал в Кодак...
Наступило снова молчание, наконец Ганна отерла глаза и обратилась к Богуну, еще смущенная за свои слезы:
— Прости мне, козаче, минутную женскую слабость; страх за Богдана, за нашего оборонца... вызвал слезы на эти глаза... Но скажи мне, отовсюду доходят тревожные слухи... Что случилось? Каким образом ты здесь? Как наши бойцы? Снята ли осада?
— Увы! — горько вырвалось у козака. — Там погибло все...
Ганна схватилась рукою за голову и отшатнулась назад.
Упало страшное слово, и никто не решался прервать наступившего оцепенения. Наконец Богун заговорил горячо и бурно:
— Да, погибло все... Но не приди этот дьявол Ярема, клянусь тебе, панно, не стоял бы я так перед тобою... Про Голтвянскую битву ты, верно, слыхала. О, как разбили мы польного гетмана! Надо было видеть, как бежали обезумевшие от страха ляхи! Под Лубнами наш гетман снова дает им битву. Бой длился целый день; победа клонилась на нашу сторону, и если мы не победили, то только через рейстровых Козаков. Будь трижды проклят тот день и час, когда довелось мне это увидеть! — вскрикнул он, сжимая руку. — Братья шли против братьев! И мужество их, иуд проклятых, казалось, возрастало еще больше при виде братней крови!
Ганна тихо простонала и закрыла руками лицо.