— Нет, Ганно, нет! — возразил горячо Богун. — Молиться ты можешь везде, и широка для твоей молитвы дорога... Но уйти от мира, от его горя и слез за муры, отречься от борьбы за долю своей поруганной родины — это значит снять с нищего последнюю рубаху, — прости на слове: оно вот отсюда, из самой глубины, — ударил он себя кулаком в грудь. — Ты помнишь, когда я с раздавленным сердцем хотел пронзить себя турецким клинком, — ты удержала меня, ты крикнула мне: «Стой! Сердце твое принадлежит не тебе, — оно должно служить и родине, и богу!» И я его ношу, с пекельной мукой, а ношу и терплю... Так если мне — а таких ведь, как я, у нас, хвала богу, без счету... так вот, если мне нужно для Украйны носиться с этим глупым, стучащим в груди молотком, то как же тебе ховать его в власяницу, тебе — единой, единой на всей нашей широкой земле?!
Ганна, смятенная бурей его пылких речей, стояла, опустивши голову, и едва заметно дрожала; по выступавшим алым пятнам на ее нежных щеках и по сменявшей их смертельной бледности можно было видеть, какая в глубине ее души происходила борьба: Ганна порывисто, тяжело дышала и хранила молчание. Несколько минут и Богун смотрел молча на Ганну; наконец он снова заговорил клокотавшим от волнения голосом, обращаясь к Золотаренку и Ганне:
— Друже мой, от тебя мне нечего крыться: люблю я, кохаю твою сестру, больше всего на этом свете... Не поталанило мне... Что ж, такая уж щербатая доля! Да и стою ли я кохання? Я уже давно о своем счастье и гадку закинул... Эх, я был бы и тем счастлив без меры, если бы Ганна дозволила мне хоть защитником ее стать по праву: воля ее была бы для меня волей бога, каждое слово ее, взгляд — райской утехой, всякая за нее мука — блаженством... Батьком, братом, рабом бы я стал ей, верной незрадной собакой... и за право стеречь лишь ее перевернул бы весь свет!
Ганна молчала; но становилась бледней и бледней...
— Ганно!— дрожащим голосом прошептал Богун, и ему показалось, что перед ним стоит три Ганны и что все они словно колеблются на высоких крестах. — Ты ведь говорила, что не пришло только время... что твое сердце пока мертвое...
Ганна подняла руку, словно желая остановить Богуна, и что-то прошептала, но губы ее пошевелились беззвучно...
— Я лукавила, — произнесла она наконец с страшным усилием. — Да, лукавила, — продолжала она, овладевши собою. — У меня было свое горе, тяжкое, невыносимое, которое пригнетало меня до самой земли... оно меня и теперь гонит в келью. Но ты, Богун, — лыцарь наш первый... тебя я, как брата Ивана, люблю... перед богом говорю... и ты прав... — она задохнулась и прижала обе руки к бьющемуся приметно сердцу.
Богун впился в нее глазами, и в них вспыхнуло пламя надежды; а Золотаренко, следя за каждым словом сестры, не мог удержаться, чтоб не подтвердить:
— Да, лучшего лыцаря нет во всей Украине! Спасибо тебе, друже... я б отдал с радостью сестру, если б она... Господи, сколько б счастья!
Ганна сделала над собой последнее усилие:
— Друзья, братья! — зашептала она прерывисто. — Не говорите про это: мне больно... Взгляните на меня, какая я невеста! Но ты, Богун, прав... и если мой голос ничтожный и эти дрожащие руки нужны будут для моей родины, то я не спрячу их за мурами, — подняла она голос, — я понесу ей, У крайне моей, на послугу!
— Если выпустят, — заметил угрюмо Богун.
— Я послушницей буду... права не потеряю, — добавила поспешно Ганна, — меня никто не удержит! — подняла она высоко руку. — Но теперь, если любите меня, братья, дайте исполнить мне то, к чему меня тянет душа: я хочу забыться от боли... на самоте, в молитве... под тихое пенье сестриц... Козаче мой, орле сизый! — обратилась она, вся потрясенная, к Богуну. — Я без вины, без воли моей розшарпала твое юнацкое сердце... прости же мне, пробач! И ты, брате родный, — давилась она подступившими к горлу слезами, — прости, что причиняю и тебе горе... Но несила моя, несила!.. Не так думала... простите же меня, простите, — и она с рыданьем поклонилась до земли...
— Ганно, сестра! В чем прощать? Ты — святая! — вскрикнули горячо Богун и Золотаренко, бросившись к ней помочь встать.
Но в это время двери раскрылись, и появившаяся в них Катря объявила торжественно, что батюшки приехали, началась панихида и батько просили, чтобы зараз после панихиды все шли к столу.
Все двинулись на террасу, где торжественно была отслужена панихида.