В продолжение всего следующего дня женщина не звонила. Виолончелист не выходил из дому, боясь пропустить звонок. Прошла ночь – и ничего. Виолончелист спал еще хуже, чем накануне. В субботу утром, перед репетицией, его вдруг осеняет странная мысль: можно ведь обойти окрестные отели и узнать, не останавливалась ли там женщина с такой вот фигурой, волосами такого-то цвета, такими-то глазами, ртом такой-то формы, такой-то улыбкой, такими-то движениями рук – но он отказывается от этого безумного начинания, ибо совершенно очевидно, что спрошенные ответят ему с нескрываемой подозрительностью сухим: Подобные сведения не предоставляем. Репетиции прошла ни шатко, ни валко: он старался всего лишь играть, что написано, а не мимо нот, а если уж фальшивить, то – не слишком часто. Отыграв, побежал домой. И думал, что вот, она звонила, но не нашлось даже самого убогого автоответчика, чтобы оставить сообщение после длинного гудка. Нет, я – просто какой-то троглодит из каменного века, бормотал он по дороге, у всех есть автоответчики, только у меня нет. Но если требовалось доказать, что женщина не звонила, то доказательства эти были ему предоставлены в течение следующих нескольких часов. Ибо тот, кто дозвониться не смог, обычно перезванивает, однако проклятый аппарат молчал, как проклятый, весь день, оставаясь безучастен к тем исполненным все большего и большего отчаянья взглядам, которые обращал к нему виолончелист. А отчаиваться не надо, вероятно, она и не позвонит, по тем или иным причинам это оказалось невозможно, однако на концерт-то придет, а потом они, как в прошлый раз, вернутся в такси, а когда доедут до дому, он пригласит ее зайти, и тогда уж можно будет поговорить спокойно, и она вручит ему это пресловутое письмо, и оба они сочтут очень забавными те преувеличенные похвалы, которые она решила расточить и поверить бумаге после репетиции, на которой он ее не видел, а он скажет, что, мол, он все же не ростропович [31], а она – кто, мол, знает, что произойдет в будущем, а когда уж не о чем больше будет говорить или когда слова направятся в одну сторону, а мысли – в другую, вот тогда, быть может, и произойдет что-то такое, о чем можно будет вспомнить в старости. В таком вот состоянии духа вышел виолончелист из дому, в таком же – дошел до театра, в таком же – взошел на сцену и занял свое место. Ложа была пуста. Опаздывает, сказал он себе, сейчас появится, вон кто-то еще торопится в зал. И в самом деле – бормоча извинения за то, что приходится беспокоить тех, кто уже сидит на своих местах и теперь вынужден подниматься, между рядами еще пробираются замешкавшиеся слушатели, но женщины не было. В антракте придет. Не пришла и в антракте. Ложа оставалась пуста до конца концерта. И все же теплилась еще вполне основательная надежда на то, что, не имея возможности прийти на концерт по вышеуказанным причинам, она ждет его у служебного входа. Нет, не ждет. Но поскольку надеждам на роду написано если не сбываться, то сейчас же производить подобных себе, отчего, должно быть, несмотря на бесчисленные разочарования, все никак и не переведутся они в мире, то она наверняка стоит у подъезда его дома, с улыбкой на устах, с письмом в руке. Ну конечно, она – там, обещанное – свято. Нет ее там. Виолончелист проходит к себе, как автомат – ну, тот, старинный, из первого поколения роботов, которые должны были просить разрешения у одной ноги, чтобы двинуть другой. Оттолкнул пса, вышедшего приветствовать, приткнул, как пришлось, виолончель и повалился на кровать. Это тебе наука, идиота кусок, ты вел себя как законченный придурок, безмозглый болван, ты поместил желанный тебе смысл в слова, означавшие нечто совершенно иное, а что именно – не знаешь и не узнаешь никогда, ты поверил улыбкам, которые, в конце концов и по сути дела, суть всего лишь непроизвольные сокращения лицевых мускулов, ты позабыл, хотя об этом тебе милосердно напомнили, что у тебя за плечами – пятьдесят лет, так что теперь валяйся здесь, на кровати, где мечтал принять ее, пока она смеется над тем, в какое дурацкое положение поставила тебя, благодаря твоей же неисцелимой глупости. Уже позабывший недавнюю обиду пес явился утешать. Поставил передние лапы на матрас, придвинулся так, что оказался вровень с левой рукой хозяина, откинутой в сторону, как нечто никчемное и ненужное, и мягко опустил на нее голову. Он мог бы, уподобясь своим заурядным собратьям, лизнуть ее, раз и другой, но природа, на сей раз проявившая благорасположенность, одарила его чуткостью, которая позволяла ему всякий раз изобретать новые движения для выражения одних и тех же, неизменных чувств. Виолончелист перевернулся на другой бок, подвинулся и согнулся так, что расстояние от его головы до головы пса составило не больше пяди, и лежа вот так, глаза в глаза, они, не испытывая надобности в словах, говорили: Даже подумавши как следует, я совершенно не представляю себе, кто ты, но ведь это и не важно, а важно, что мы любим друг друга. Горечь постепенно высвобождала душу виолончелиста, и на самом деле наш мир редкостно богат подобными эпизодами: он ждал, а она не пришла, она надеялась, а он подвел, и, положа руку на сердце, мы, ни во что не верующие скептики, скажем дружно: Да лучше уж это, чем, например, ногу сломать. Высказать эту мысль легко, но во сто крат лучше будет не облекать ее в слова, ибо слова очень часто производят действие, обратное предполагаемому и тому, ради которого были произнесены, так что сплошь и рядом бывает, что эти мужчины и эти женщины говорят: Ненавижу тебя, Ненавижу тебя, – а потом заливаются горючими слезами. Виолончелист сел на кровати, обнял пса, который положил ему лапы на колени в последнем порыве участия, и произнес с упреком, обращенным к самому себе: Будьте добры сохранять достоинство, довольно хныкать. И добавил, уже адресуясь к своему неизменному компаньону: Есть, конечно, хочешь. Повиляв хвостом, пес ответил в том смысле, что да, мол, еще бы не хотеть, уж сколько часов как не евши сижу, и они направились на кухню. Виолончелист есть не стал – не хотелось. Кроме того, комок в горле все равно бы не дал проглотить ни кусочка. Полчаса спустя он уже был в постели: принял облаточку, чтобы поскорее приманить к себе сон, но проку от нее оказалось мало. Он засыпал и просыпался, задремывал и пробуждался, всякий раз одолеваемый мыслью о том, что надо догнать и ухватить сон, не позволить бессоннице разлечься рядом, на свободной половине кровати. Женщина из ложи не снилась ему, но была минута, когда, проснувшись, он увидел, как она стоит на самой середине музыкального салона, скрестив руки на груди.