По житейской неопытности и отсутствию солдатского образования я на первых порах полагал, что Гомельско — Азиатское училище является образцовым совпадением идеи военного обучения с наименованием.
В училище я прибыл, видимо, в начале июня.
Устройство квадратного плаца, твердого, как страусиная пятка, обстроенного с двух сторон глинобитными сараями — бывшими конюшнями кавалерийского полка — и огороженного глиняным дувалом, соответствовало моему представлению об архитектуре колониального военного поста с гарнизоном турков или сипаев.
Нечто колониальное было и в нашем невиданном до этого желтом обмундировании, за которое окрестные жители нас прозывали «румынцы».
В роте, куда я был зачислен, старшиной стал тот же Сердюк. Он был зверь и прирожденный мерзавец.
В тогдашнем моем благостном и завершенном состоянии, которое я внутренне трактовал как «эстетическое состояние личности», правильно предположив или вычитав у Гегеля, что оно есть высшая ступень «этического состояния», — в этом моем туманном и идеальном восчувствовании долга голым стержнем и совершенно не к месту торчала острая ненависть к старшине Сердюку, первая моя персонифицированная ненависть.
Я и сейчас, обломавшись изрядно на понимании и прощении, чувствую порой шевеление ярости и желание мести, когда вспоминаю круглорожего с выпученными глазами Сердюка. И сладостно пригвождаю его к позорному столбу, хотя бы к воображаемому и воздвигнутому лишь на страницах моих памятных записок.
Позор Сердюку!
Я, может быть, многое бы простил Сердюку, если бы он издевался только надо мной. Он мучил всю роту. Например, в жаркий, невыносимо душный и пыльный день, когда мы, по его мнению, недостаточно лихо пели «Броня крепка», он командовал: «Газы!», а потом: «Бегом!» — и мы, обливаясь потом и задыхаясь в резиновой вони противогаза, хрипевшего и блеявшего своими клапанами, похожие на каких‑то фантастических слоно — овец, с пулеметами на плечах (станок —32 кг, тело — 20, щит — 14) бежали, спотыкаясь, по глиняной дороге далеко в степь.
Конечно, я должен был вызывать особую ярость Сердюка всем своим отрешенно — покорным обликом и особым неумением что‑либо мотать или заправлять.
Однажды, после подъема, сыгранного горнистом («Вставайте, вставайте, вставайте, ночь прошла, тари — рара — тара!»), Сердюк оставил меня в расположении и, содрав одеяло с койки, скомандовал: «Отбой!» Я разделся и лег. По команде «Подъем!» я проворно оделся и заправил койку. Снова Сердюк сорвал одеяло и прокричал: «Отбой!» И так пять раз.
На шестой я не выполнил команды и только тихо произнес: «Я не лягу». Сердюк радостно зарычал (за неподчинение команде полагалось минимум десять суток строгой гауптвахты) и помчался к командиру роты.
Через две минуты я стоял перед очами старшего лейтенанта Яблонского, юноши нервного и дергавшегося лицом и плечом в результате контузии.
Лейтенант перечислил мне параграфы устава и статьи закона, злонамеренно нарушенные, объяснил, что предаст меня суду военного трибунала, и наконец строго спросил, на каком основании я не выполняю приказания вышестоящего командира.
— Это не приказание, а посягательство на человеческое достоинство, — ответил я тонким голосом, готовый на муки и на смерть.
Лейтенант пригляделся ко мне.
— Человеческое?.. — переспросил он с любопытством. — Как ты сказал?
— Достоинство, — повторил я.
— Ладно, идите, — сказал Яблонский после некоторого раздумья. — И чтобы это больше не повторялось.
Ликуя, я сделал сносный поворот и «отход» от начальства. И ушел.
…Степь под Катта — Курганом покрыта светло — зелеными пыльными колючками. В июне они зацветают редкими маленькими цветами, похожими на капельки крови. По этой степи мы ползаем с утра до обеда и с обеда до вечера, изучая тактику и все прочее, нужное для войны. Руки и колени в занозах. Гимнастерки и брюки в дырах. Потом это надо все залатывать и очищать от едкой пыли, отмывать соль, коркой засохшую на лопатках.
Дико хочется пить. Но лишь однажды до обеда разрешается прополоскать рот тепловатой водой из фляжки. Не стерпишь, выпьешь — гауптвахта.
Вернувшись на обед, мы все, едва распустят строй, кидаемся в душевые и в полном обмундировании стоим под струями, задрав головы и разинув рты, жадно глотаем воду, пахнущую затхлостью и хлором.
К обеду мы успеваем обсохнуть. И, наскоро набившись обжигающей бараниной с рисом, выслушиваем в строю бесконечные наставления, почти засыпая стоя и с отчаянием понимая, что безвозвратно теряются минуты послеобеденного сна и что их остается всего пятнадцать, и что все равно нам придется раздеться и лечь на койку и тут же вскочить, как из нокаута, и, торопясь, одеваться, заправлять постели. И вновь шагать в степь с лихой песней «Краснармеец был герой».
Из‑за дурной воды в сочетании с жирной едой большинство из нас маялось животами.
Фрукты нам покупать запрещалось. Это приравнивалось к членовредительству. Но мы все же пробирались к пролому в стене, где был тайный базар, и потом, забившись в солдатский гальюн, жадно поедали виноград, давясь и захлебываясь соком.