Их‑то и надо бояться власти. Не слова, а молчания из «глубины сибирских руд».
Не хочу сказать, что у нашей власти не было героев.
Были. Были в гражданскую войну, когда эта власть воевала с другой. Были и в эту войну, когда за свою власть воевали с чужой, чуждой и худшей.
Но ведь и они воевали с властью. Нет героев финской войны, польского похода, венгерской резни, чешского преступления. Нет и не будет.
Герои и мученики — против власти, а не за власть. Потому и святы декабристы, что, встав против власти, не умели, да и не хотели взять власть. Так же святы и народовольцы.
Шпионы, тайные агенты и милиционеры — продотрядовцы, каратели и раскулачники никогда не станут героями нации.
Герои мысли и обновления — вот кто нужен России, вот кто и будет ее цветом и гордостью в неблизком, может быть, грядущем.
Дом
— Ну и что? — спросит читатель.
И, действительно, из нескольких фактов, отмеченных в первой фразе, какое‑то значение имеет лишь тот, что я родился.
Но я издавна мечтал именно так начать эту книгу и, сколько ни думал, ничего лучшего придумать не мог. Хотя сам всегда считал, что важна суть, а не подробности.
Однако, стремясь к сути, мы всегда вынуждены пробиваться сквозь толпу подробностей. И почему‑то, минуя подробности, вдруг чувствуем, что суть неуловима и как бы утрачена.
И уж лучше заблудиться в густом лесу деталей, где, аукаясь, услышишь хоть собственное эхо, чем в голой огромной степи, где нет ни единой приметы, ни вехи, где суть одна лишь пустота и огромность.
Если вынести из жизни детали, как мебель из помещения, останется одна кубатура. Ибо какие‑то детали всегда имеют отношение к главному. А какие именно — мы не знаем.
Моя мама так часто повторяла, что я родился в заведении доктора Фези, что этот маловажный факт стал для меня чем‑то вроде отправной точки самоуважения. Дескать, рожден я не кое‑как, не спустя рукава, а под руководством доктора Фези, почтенного пожилого человека, моложавого ввиду всегдашней подлянутости, с маленькими холеными руками и с черной, хорошо подстриженной бородкой, представлявшегося мне почему- то еще в феске и похожим на турка. Может быть, потому что первым моим детским врачом был доктор Тюрк. И эти две фигуры смешались в моем воображении.
Теперь уже с некоторым облегчением можно написать, что первые беспамятные месяцы я провел на Старой Божедомке (ныне улица Дурова) в квартире Надежды Николаевны Кокушкиной.
О Надежде Николаевне я так часто слышал, в детстве бывал у нее в гостях и потом встречался с ней уже после войны, что хорошо представляю себе быт божедомской квартиры в голодном и холодном 20–м году.
Дочь горничной в дворянско — профессорском доме, Надежда Никола — евна, благодаря своей необычайной красоте и замечательным способностям, была взята хозяевами на воспитание, а потом вышла замуж за их сына, впоследствии медицинского профессора Кокушкина. После революции профессор подался в эмиграцию, по неизвестным мне причинам оставив в Москве молодую и очаровательную жену.
Известно только, что Надежда Николаевна нисколько не пала духом. Женщина общительная, живая, с неистощимым даром рассказчицы и жаждой общения, она устроила у себя нечто вроде литературного салона. В большой кухне вокруг буржуйки собирались по вечерам попить морковного чаю писатели и генералы, принятые на службу в Артиллерийское управление Красной Армии. Генералы эти были вскоре расстреляны, кажется, во время Кронштадтского мятежа, то ли за измену, то ли за верность прежним убеждениям, а скорей всего — так, на всякий случай.
Салон Надежды Николаевны, однако, не был разгромлен. Ей даже удалось спасти от неминуемой кары Петра Ширяева, писателя, примыкавшего в ту пору к левым эсерам. Не последнюю роль в этом спасении сыграли энергия, ум и обаяние Надежды Николаевны.
Ширяев стал ее мужем [4].
Близким приятелем Кокушкиной был Новиков — Прибой, его уважительно именовали «Силыч». Приходили Брюсов и Аделина Адалис.
Адалис гляделась в зеркало в передней и удовлетворенно спрашивала:
— Правда, я похожа на лошадь или на старого еврея?
Ей было двадцать лет.
А с Брюсовым связана маленькая легенда, будто он однажды взял меня на руки, а я испортил брюки знаменитого мэтра.
Этот факт послужил причиной тому, что я лет до пятнадцати почитал себя учеником Брюсова, а его чуть ли не моим восприемником.
Стихотворение «Юному поэту» я полагал обращенным именно к себе и наивно отвечал:
В моих отношениях с Брюсовым, правда, односторонних, были все перипетии общения ученика с учителем, включая восхищение, спор и неблагодарность.
Часто бывал у Надежды Николаевны, а порой и живал в нашей квартире поэт Иван Рукавишников. О нем слышал я, что, пьяный, укладываясь спать на полу, всегда просил себе под голову подложить Данте, чтобы снились высокие сны.