«Если бы тут не было слова «давно», — комментирую я, — то я принял бы это посвящение на свой счет, но это проклятое слово меня удручает».
Милая девочка Наташа Ч.! Каким благородством, чистотой души и ясностью ума веет от ее записок, приведенных в дневнике, в то время как я выламываюсь и щеголяю напускной мрачностью. С какой простотой признается она мне в ответном чувстве и с какой черствостью я охладеваю к ней, едва добившись этого признания.
Скверный малый! — могу сказать о самом себе с поздним раскаянием. По незрелости души я просто не был достоин тогда ответного чувства, потому что просто не знал, что с ним делать. Для меня плодотворной была любовь без взаимности, где бескорыстно расцветали страсти и я раскрывался с большой искренностью.
— Я не была влюблена в тебя, но очень тебе верила, — сказала мне лет через двадцать одна из безответных моих Любовей.
Удовлетворив тщеславие сердцееда, я предавался рефлексии.
Этот период моей жизни, как я сам чувствую, есть главная точка, из которой я буду исходить в дальнейшем. Впервые появилось желание мыслить и чувство мысли. Искания мои разделяются на поиски цели и идеи, на поиски Великого закона, Великой правды и на поиски своей личной этики, того, что «хорошо» и что «плохо».
Цель и идея жизни пока еще не очень ясны мне. В основном они сводятся к созданию общечеловеческого блага. Воображение рисует мне картины борьбы и гибели за идею или триумф поэта — певца общечеловеческой идеи.
Это «или» просто превосходно.
Далее следует, что общественное благо «в общих чертах» сводится к коммунизму Маркса и Энгельса.
Не согласен я только в нескольких мелких пунктах, касающихся внутренней политики, в частности с заимствованием многого из старого. Например, введение в революционную армию чинов считаю недопустимым.
«Великая правда» еще более туманна.
Есть ли правда в нравственном усовершенствовании людей или ее следует искать в божестве, в вере?
Но дальше какое‑то доморощенное берклианство и суперменство:
Каждый человек должен стараться совершить великое. Великая подлость лучше, чем мелкая добродетель.
И уж совсем в другие ворота:
Отречение от идеи возможно, ибо признание своей неправоты не возбраняется. Но отречение из выгоды или из страха — подлость.
И очень характерное:
Самая гадкая вещь — ложь. Надо говорить правду или молчать.
Это «или» еще почище предыдущего. Но через сорок лет я написал:
Во имя зла не разжимать уста.
А любовь?
Она не похожа на глубокую любовь, о которой пишут в романах, но она непреодолимо влечет и иногда заставляет забывать многое.
Какая уравновешенная натура! Всегда противовесы, всегда «или», всегда две возможности и — «многое», а не «всё».
Я читаю не о себе, я даже способен судить этого подростка. Но где- то чувствую, что он поразительно похож на меня и что я сужу самого себя.
Главной чертой наших отношений является непостоянство. Я объясняю это тем, что чувства в нашем возрасте не имеют особого характера целеустремленности.
Позже я объяснял это иначе.
Я склонен к дружбе и легок в ней. У меня много дружеских отношений. Но ближайшими друзьями считаю Феликса Зигеля и Жоржика Острецова. В восьмом классе мы учимся в разных школах, но видимся часто.
Обожаю я этого Зигеля! Он честен, горяч, влюбчив, вспыльчив; фантазер, добряк и идеалист; способен глубоко увлекаться и верить; благороден и открыт. Занимается астрономией и, несмотря на свои пятнадцать лет, занимает почетное место в Астрономическом обществе и даже имеет в своем ведении обсерваторию. В пылу увлечения он думает, что все обязаны интересоваться тем, чем интересуется он. Таскает меня и бедного Жоржа на обсерваторию (особенно достается последнему). Кроме всего, он начитан в философии. Мы часто спорим (он отчаянный идеалист). Мне нравится его искренность. Он верует в бога и, хотя это теперь не принято и может принести неприятности, не отрицает этого.
Совсем другого толка Жоржик. Он рассудителен, замкнут, не поддается никаким юношеским увлечениям, романов боится, весьма умен и принципиален. Всегда держит слово, уступчив в мелочах, но в главном непоколебим. Занимается шахматами, интересуется философией.
Мы составляем трио неразрывной дружбы.
Встретившись, мы обычно шлялись по улицам, сперва делясь душевными тайнами, а потом врезывались в философские споры. Это было месиво из недавно вычитанных мыслей и философских понятий. Мы с Феликсом колебались между марксизмом и берклианством. Жоржик склонялся к юмизму.
Под дождем, снегом часами торчали мы на углах улиц, рассуждая о свойствах вещей или о тождестве личности.
Споры эти были не бесполезны. Постепенно из них вырастало ощущение «своего» и «чужого». Происходила поляризация. Меня все больше тянуло к диалектике, к марксизму с сильным креном в сторону гегельянства. Жорж предпочитал скептицизм.
А Феликс? Феликс, как сказано в дневнике, «докатился».