Никто не хотел возвращения к старому, но никто не видел более или менее ясно какие формы примет жизнь ближайшего будущего. Хотелось демократизации и свободы, неясно было, с чего они начинаются. Не видно было сил, которые будут активно за них бороться. Несмотря на ослабление карающей десницы, несмотря на то, что новое поколение не испытало на себе «повального страха», общественная борьба проявлялась наиболее явно в виде «бунта формы».
Сказывалась, видимо, усталость общества, а скорее всего — скомпрометированность идеи обществ, партий. Молодежь не хотела партий, даже тайных и оппозиционных.
Тайные общества не возникали, или деятельность их была неприметна. Росло ощущение, что возможны иные, новые, современные методы борьбы за права человека. Было правильное ощущение, что борьба за свободу начинается с борьбы за свободу мнений. Мнения же были в основном отрицательные. Современность представала запутанной, мглистой. В этой обстановке подспудного развития, разъединенных поисков пестрым пятном выглядела шумная борьба искусства за свободу «формы»: первый шаг борьбы за свободу мысли.
В этой борьбе Вознесенский играл заметную роль. Хотя имя его повторялось почти так же часто, как имя Евтушенко, круг его подлинных поклонников значительно уже; демократизм Евтушенко и хлесткость его формулировок чужды Вознесенскому. Он вообще тщательно избегает ясности, может быть, зная про себя, что чем он ясней, тем менее интересен. Вознесенский нравится по непонятности. В нем предполагается некий скрытый смысл, зашифрованная мудрость. Евтушенко — поэт признаний, поэт искренности; Вознесенский — поэт заклинаний. Евтушенко— вождь краснокожих, Вознесенский — шаман. Шаманство не существует без фетишизма. Вознесенский фетишизирует предметный мир современности, ее жаргон, ее брань. Он запихивает метафоры и впрягает в строки далековатые предметы — «Фордзон и трепетную лань». Он искусно имитирует экстаз. Это экстаз рациональный. Вознесенский — соглядатай, притворяющийся пьяным. У него броня под пиджаком, он имитирует незащищенность. Одна из его книг называется «Ахиллесово сердце». Наиболее уязвимое у Вознесенского ум. «Ахиллесов ум». Ибо весь этот экстаз прикрывает банальность мысли. В сущности, это старо— человек, ошеломленный неоновыми огнями современной цивилизации, разрастанием предметов, коктейлями и джазом. Вознесенский смело кидается в это месиво, ибо чувствует, что там безопасно. Он оглушает шумом. Он имитирует власть личности над грохотом цивилизации, имитирует свободу. Когда‑то купцы били в ресторанах зеркала, предварительно спросив цену. Вознесенский разбивает строки, ломает грамматику. Это мистификация. Может быть, на самом деле он испуган и оттого пугает? Не следует пугаться цивилизации. Следует бояться дикости. Поэт Алексей Марков страшней, чем робот. Мильон роботов освободит человечество для творчества, культуры, мильон Марковых культуру уничтожат.
Впрочем, под всем этим видимым алогизмом, под всем современным камланием Вознесенского кроется вполне рациональный, до глупого разумный идеал. Вознесенский ценит человека — мастера, специалиста, умельца: Петра I, Рублева, Рубенса, себя. Умелец имеет право на особое положение в обществе. Умельцу общество платит славой или властью за его умение. Умельцы — каста. К ней с гордостью причисляет себя Вознесенский. К ней обращается. Ее мистифицирует трюками. В сущности эта каста и поклоняется Вознесенскому. Он любимый поэт Дубны. «Умельцы — водородщики» имеют «умельца — стихотворщика».
В этом суть. Но сути обнажаются в ходе истории. Сути, как луковицы, прикрыты многими слоями шелухи. И шелуха эта, вываренная в событиях, придает им свою окраску.
Эпатирующая форма Вознесенского, не будучи официально признана и будучи официально охаяна, тоже стала фактором общественной борьбы за свободу вкусов. Официальная критика против воли строила поэту пьедестал. Он представал антиподом хрущевскому пониманию искусства. Слово «анти» придавало его мирам форму неприятия. Угловатость придавала грушам вид несъедобности. В «анти» оппозиционная молодежь вкладывала свое содержание.
В наше время внешние события — продолжение внутренних. Как бы мы ни хотели нас изолировать — мы часть мирового процесса. Наша уникальность не спасает нас от мировых законов развития, общих для всех наций. Официальная идеология десятилетиями воспитывала в нас убеждение, что наше хозяйство развивается по особым законам, наша политика основана на особых принципах, наша мораль покоится на иных постулатах, наше искусство — на особой эстетике.
Бесспорно, мы страна особая. Бесспорно, есть у нас свои политические традиции. Есть особенности экономики. Есть свои национальные черты психологии. Есть свое искусство. Но от общих законов мирового прогресса мы зависим так же, как Люксембург. Человек, идущий по кювету, движется в ту же сторону, что и шагающий по шоссе. Направление одно. Только силы растрачиваются разные.