Павел на семинарах Сельвинского выступал замечательно. Он не терпел расслабленности ни в строке, ни в мысли. Высоким, срывающимся голосом, отбрасывая худой рукой волосы со лба, он громил или хвалил, темпераментно, категорично, во всем азарте и блеске своего ума.
Характер у Павла был трудный, угловатый («с детства не любил овал»), прямолинейный. Любил верховодить. Но в компании равных приходилось унимать себя, что порой бывало ему нелегко. Был негласный договор, что никто не претендует на лидерство. Мы любили, ценили друг друга и верили, что все станем поэтами. Разговор о стихах был остроугольный, беспощадный. Но на личности переходить не допускалось.
Павел любил друзей нежно и преданно. Он не просто их любил, но и старался лепить по своему идеальному замыслу. И настойчиво требовал, чтобы замыслу этому следовали в жизни. И некоторые старались, примерялись. Да и сам Павел примерялся к своему созданию. Об одном нашем друге Слуцкий сказал:
«Павел его делает таким, каким хотел быть сам».
Мне он отвел роль летописца. В начале войны сказал: «Тебе на войне делать нечего. Ты лучше напиши про нас».
Зима 1940 года стояла холодная, снежная. Павел томился, был озабочен своими глубокими переживаниями. Расспрашивать не полагалось. Часто приходил ко мне. Вяло о чем-то разговаривали.
Однажды спросил у него:
— Что важней — любовь или стихи?
Ответил, не задумываясь: «Любовь». Он всегда ценил свою принадлежность к жизни выше, чем принадлежность к литературе. Может, оттого и не писал на войне.
В нем тогда вызревал замысел романа в стихах «Владимир Рогов». Но о нем не говорил. Замах был дерзкий — на «Евгения Онегина» наших дней. Никто из нас тогда, да и позже, на это не решался.
Павел ждал, пока созреет стих, и, если не ошибаюсь, первые куски из романа прочитал осенью 1940 года. Место и обстоятельства этой первой читки хорошо помню. При Союзе писателей тогда существовало объединение молодых поэтов, руководимое Иосифом Уткиным. Была назначена встреча «сельвинцев» с «уткинцами». И надо сказать без хвастовства, что наши стихи оказались намного интереснее. На обсуждении Коган, Кульчицкий, Слуцкий, владевшие, если надо, скальпелем, выступили в боксерских перчатках. Уткин в заключительной речи признал поражение своего семинара. Сельвинский был доволен. После встречи мы в радостном настроении облазили весь Дом литераторов, залезли на антресоли деревянного зала, и там, развалившись на мягком диванчике, Павел уверенно произнес:
— Все здесь будем!
Угадал, но не знал тогда, что он и Кульчицкий будут только на мемориальной доске в вестибюле дома на улице Герцена.
Там, на антресолях, Павел впервые прочитал друзьям большие куски из романа в стихах. Тогда он еще не имел названия.
О романе мы много спорили. Он был сложно задуман, черты автобиографические переплетались с историей времени и с патетическим предвидением будущего. Он писался как эпопея до того, как наше поколение обрело эпопею. И в этом была особая смелость.
Стилистически «Владимир Рогов» не был однороден. В нем перекрещивались многие влияния — и традиция русской классической поэмы, и пафос поэм Маяковского, и опыт поэм Сельвинского. Да и многое другое, в чем предстоит еще разобраться литературоведам. В нем отразились все наши тогдашние вкусы и пристрастия.
«Рогова», как, впрочем, и все, написанное нами, судили строго и нелицеприятно. Думаю теперь, что недооценивали. Не было еще исторического расстояния и далеко еще до подведения итогов работы поэтического поколения.
На работу над романом после первого чтения отведено было чуть больше полугода.
Перед самой войной Павел поехал в геологическую экспедицию в Закавказье. Встретились мы с ним в начале осени, когда немецкие дивизии двигались по Смоленщине. Я вернулся оттуда с трудовых работ. Павел с трудом добрался из Закавказья.
Павел тут же предложил план действий. На улице Мархлевского в здании бывшей школы набирали людей на курсы военных переводчиков. Мы с ним отправились туда. Первый вопрос, который нам задали люди, принимавшие документы, знаем ли мы немецкий.
Павел уверенно сказал, что знает. Я промямлил что-то невразумительное.
Там, на улице Мархлевского, и расстались мы навсегда. Обнялись.
— Береги себя, — сказал Павел, — таким, как ты, на войне плохо.
О себе он не беспокоился.
Война разбросала нас. Письма не доходили.
Попытка воспоминаний
Мне трудно писать воспоминания о Сергее Наровчатове, потому что объем нашей почти полустолетней дружбы совпадает с объемом нашей творческой жизни. Наша дружба, не испорченная ни одним внешним конфликтом, была не лишена своего внутреннего драматизма, что естественно при различии наших характеров и путей. Этот драматизм прочитывается в графике наших схождений и расхождений, мягких и естественных. Мы сближались тогда, когда Наровчатову бывало плохо. Не считая, впрочем, юношеских лет, когда нам обоим было хорошо.
— Мне тебя физически не хватает, — сказал мне Сергей при последней нашей встрече.