С неменьшим азартом дулись в карты. Играли на квартирах у товарищей, живших у родных и в пансионах, которые содержали некоторые учителя. Игра начиналась с невинной ставки в несколько грошей, кончалась же нередко огромным проигрышем в несколько десятков австрийских гульденов. Выигрыш давал возможность ходить тайком в немецкий театр и, что было самым большим удовольствием, – в балет, недавно открытый немцами для распространения цивилизации. Некоторых юнцов, из числа кончавших гимназию, в городе с ужасом называли даже по секрету закулисными завсегдатаями.
Рафал к числу завсегдатаев не принадлежал за отсутствием необходимых для этого капиталов. Когда прошла зима и стали приближаться вторые экзамены, пришлось засесть за зубрежку. Однако мысль юноши кипела мечтами, его одолевала застарелая лень, и книжка валилась у него из рук. Как только обсохла земля, Рафал стал убегать за город, в скрестные леса, на гору святой Брониславы, в сторону Кшешовиц и Белян. В душе его проснулась заглохшая тоска. Незнакомое, словно занесенное весенним ветром, чувство пробудилось в его груди. Часто случалось, что он бродил по полям, ни Q чем не думая, ничего не сознавая, бесцельно водя глазами по серой земле, и вдруг слышал в душе жалобный стон, укор, такой мучительный, что он останавливался, охваченный тревогой, страхом и ужасом. Он закрывал лицо руками, чтобы даже в мыслях не видеть себя.
«Гелена, Гелена…» – шелестела кругом молодая трава, колыхаемая весенним ветром. Но не успевал окончиться день – и все словно погребали развалины. Опять проходили недели тупого забытья, полного покоя и нескромной опустошенности души.
В этот период Рафал близко сдружился с одноклассником Яржимским. Это был богатый юноша, сирота, живший под опекой своего дяди, бывшего ротмистра национальной кавалерии. Опекун, у которого было большое поместье в окрестностях Севежа, пытался строго контролировать расходы питомца, который сорил деньгами направо и налево. Молодой Яржимский ждал только наступления совершеннолетия, чтобы сбросить с себя ярмо дядюшкиной опеки. А теперь, чтобы восполнить недостаток в деньгах на бильярд и балет, он занимал где ни попало. У него на квартире и происходили по ночам самые азартные игры и попойки. Из его же квартиры отправлялись на маскарады. У Яржимского всегда было в запасе несколько бутылок превосходного венгерского из погреба Крауса, он же являлся для гимназистов законодателем мод и ухарских замашек. Ольбромский был его правой рукой, помощником и закадычным другом. Касса у них была общая. Делились они с умилительно аркадской простотой так же бескорыстно, как каждым увлечением новой балетной звездой или неудачей в картах. Только благодаря этой близости с Яржимским де Ольбромский и поступил в класс философии.
Ротмистр-опекун настойчиво требовал от своего питомца, чтобы тот продолжал образование; ему хотелось видеть его на каком-нибудь посту, которые открывались в округах, хотелось, чтобы он непременно сдал экзамен на судейского, что давало виды на приличные побочные доходы. Он поэтому и честью просил и грозил, убеждая племянника поступить в академию и слушать лекции натурального права, которое преподавал utriusque juris doctor[242] Неметц, и гражданского права, которое читал адвокат Литвинский. Яржимский, не желая портить отношения с опекуном, скрепя сердце согласился. Он и Рафала уговорил держать за компанию экзамен за пять классов в академию. В начале осени, проведя лето в городе, оба отлично выдержали экзамены и получили свидетельства, дававшие им право слушать философию в качестве казеннокоштных студентов.
Рафала нисколько не радовал этот переход из лицея святой Анны в коллегию. Ему уже до смерти надоели /атынь и всякая немецкая премудрость, книги и тетради. Он никогда не давал себе труда подумать, зачем все это делается, почему в разговоре с учителем непонятное латинское выражение можно заменить непонятным немецким, а нельзя заменить понятным польским. Никогда не увлекался он латинскими стихами и не принимал близко к сердцу учения о силлогизмах, а поэтому и теперь заодно с товарищами относился с полным равнодушием и презрением к пустословию преподавателей. Некоторые верзилы из его товарищей почитывали украдкой польские книги («Историю Ануси», «Приключения маркиза» и т. д.), сохранившиеся кое у кого с давних времен. Некоторые даже пописывали стишки в честь своих возлюбленных – жалкие вирши на ломаном, бедном языке, подражая случайным образцам старых одописцев и панегиристов эпохи Станислава Августа, которые теперь, по странной превратности судьбы, оказались невольными сеятелями речи предков. Де Ольбромский никогда не брался за лиру. Думал юноша, правда, по-польски, но, не слыша в школе ни одного родного слова, он после окончания гимназии не умел как следует написать письмо и едва читал на презренном языке. Гораздо лучше владел он пером по-немецки и совсем недурно говорил на этом языке. Впрочем, и немецкий он тоже презирал, как и вездесущую и всегда скучную латынь.