– Я просил, черт возьми, чтобы все вышли отсюда. Я хочу остаться один на один со своим другом. Принесите мне сюда чемодан и убирайтесь вон!
Вскоре Рафал увидел разложенное на столе белье товарища.
– Сам не знаю, как быть, – проговорил Кшись. – Нельзя же, чтобы мой лакей и кучер видели, что ты переодеваешься в мой костюм. Пожалуй, оставайся в том, что на тебе надето. Только поскорее перемени белье!
Цедро отвернулся и стал караулить у двери, а Рафал быстро переодевался. Отвратительные истлевшие лохмотья, которые были на нем, он свернул и спрятал под полу своей рваной куртки.
– Давай сюда! – крикнул ему Цедро. – Слуга выбросит…
– Нет!
– Тогда давай, я сам…
– Нет, это только я могу сделать, – прошептал Рафал с болезненной иронической улыбкой. – Это моя прежняя жизнь. Только я сам могу отбросить ее прочь…
Он встал из-за стола и вышел во двор. Обойдя корчму, он увидел навозную кучу и бросил туда свой отвратительный сверток. После этого Рафал прислонился к стене и многое за короткий миг передумал. Все время он чувствовал свою измену, которая, словно гранитная глыба, давила ему грудь. Он хотел встряхнуться и поверить, что близится покой, но мог это сделать лишь в той степени, в какой больная рука может сдвинуть гранитную глыбу. Тяжело вздохнув, он вернулся к товарищу. Тот собирался уже в путь.
– Ты говорил мне, – сказал Цедро, – что идешь по направлению к Кракову. Я еду прямо в Тарнов, к себе. Краков объезжаю. Но если тебе нужно, давай покатим в Краков.
– Упаси бог! – воскликнул Ольбромский. – У меня нет ни малейшего желания видеть Краков.
– Скажи мне… или нет, потом, то есть… не хотел ли бы ты вернуться домой, в Тарнины?
Рафал глубоко задумался.
– Правду сказать, – медленно произнес он, – я ничего не хотел ни сегодня, ни вчера, ни третьего дня… я думал только о том, как бы не умереть под забором с голоду…
– Помилуй!
– Конечно… надо будет поехать домой.
– Послушай!..
– Хотя в таком необычном костюме возвращаться в родной дом… Брр!
– Вот то-то и оно, вот то-то и оно! – торопливо воскликнул Кшиштоф.
– Но что же мне делать? Я ведь как труп. Я перенес очень тяжелую болезнь…
– Я так и думал. Послушай, поедем ко мне.
– Как? В Ольшину?
– Не в Ольшину, а прямо ко мне. У меня есть свое собственное именьице.
– Свое собственное?
– А как же? Стеклосы!
– Помилуй! Мне стыдно возвращаться в родной дом, а как же я поеду к тебе! Что скажет твой отец, когда увидит меня?
– Прежде всего мы поедем в Тарнов. Там ты превратишься в записного франта. Нужно только, чтобы не знал никто из прислуги. А что касается отца, то поверь мне, он примет тебя, как родного сына. Ведь мы друг другу, кажется, сродни. Словом… Рафал, я тебя умоляю.
Он произнес эти слова своим прежним, детским, сандомирским голосом.
– Я рад всей душой, но подумай только…
– Я все взвесил. Говорю тебе, у меня свое собственное именьице… Когда я приезжаю из Вены, я живу там и делаю все, что мне заблагорассудится…
– Когда ты приезжаешь из Вены… Ты, что же, постоянно живешь в Вене?
– Постоянно? Почти…
– Что же ты там делаешь?
– Что делаю?… – Он потянулся с горькой улыбкой. – Делать ничего не делаю, но… ищу…
– Что? Невесту?
– Пока, к счастью, еще не невесту. Хотя скоро и это свалится на мою голову.
– Как так?
– Пока я, видишь ли… ищу связей, чтобы добиться камергерства…
– Ты шутишь!
– Да, à propos…[353] До нас дошли слухи, что ты живешь в Варшаве, бываешь в лучшем обществе. Кто-то даже говорил, что ты принадлежишь к компании «под бляхой».
– Да, да… Я жил в Варшаве… Но это дело прошлое.
– А не думаешь ли ты вернуться туда когда-нибудь?
– В Варшаву? Никогда! – с угрюмой решительностью воскликнул Рафал, вспомнив князя Гинтулта, масонов и их великого мастера.
Только теперь он подумал о том, что возвращение в Варшаву и вообще в пределы Южной Пруссии угрожает ему тюрьмой или, по меньшей мере, следствием по поводу гибели пани де Вит. А при одном воспоминании о тюрьме кровь стыла у него в жилах. Да, да! Скрыться в захолустное имение товарища, зарыться в глушь, как загнанному зайцу прижаться к земле в ложбине между полями. Не знать ни о чем, ни о чем… Он поднял глаза на Кшиштофа и сказал:
– Если только тебе это будет удобно, то я с удовольствием, с превеликим удовольствием поеду к тебе.
– Voilà![354] Вот это я люблю. Яцек, запрягать!
Вскоре запряженные цугом каштановой масти лошади мчали удобную коляску по той же большой дороге в даль, скрывавшуюся за синими лесами. Ольбромский получил теперь тс, чего так жаждал: он ни о чем не думал. Он кутался в бурку друга, защищавшую его от дождя, который в этот день был его личным врагом. Он не испытывал ни голода, ни жажды. От мерного, приятного движения исчезала страшная усталость.