Над долиной возникли две стрекочущие вертолетные пары. Приближались к кишлаку, перестраиваясь, поворачивая к солнцу то одну, то другую плоскость, стеклянно искрясь винтами. Первая пара нахохлилась, замерла на мгновенье, а затем, опрокинув носы, помчалась к земле. Промерцала огнями, швырнула заостренные всплески, черные дымные клювы. В кишлаке рвануло, словно вскипели стены и башни, и там, где пролегали ровные улицы, теперь дымились рваные прогалы. Один из белых куполов был проломлен, и казался яйцом, из которого вылупился черный птенец. Вертолеты кружили над кишлаком, меняясь местами в небо, и там, где они только что были, висели кудрявые перья копоти, а на земле рвались и дрожали огни. Автобус горел; было видно, как рыжее пламя охватывает его разукрашенные бока.
Начальник разведки с омертвелым, равнодушным сердцем наблюдал истребление Мусакалы. Еще один город среди миллиардов других городов и селений, уничтожаемых во все века на земле, превращался в прах. И начальник разведки думал, что превращается в прах его жизнь, совпавшая с истреблением Мусакалы, как превратилась в прах жизнь безвестных полководцев и воинов, штурмовавших крепостные стены, стиравших с лица земли столицы и царства.
Работали «ураганы». Гудя и воя, вылетали из труб реактивные снаряды, прорубали в воздухе пылающие туннели, гнали сквозь них в кишлак шары огня. Установки залпового огня, как огромные циркулярные пилы, с воем резали небо, достигали своими отточенными зубьями кишлака, вырывали из него ломти. Рявкали гаубицы, не было видно ни куполов, ни глиняных башен, ни горящего автобуса, только вставали рядами аллеи черных взрывов, и там, где был кишлак, пузырилась и пучилась вздыбленная взрывами земля.
Гул летел над долиной, офицерские голоса напоминали клекот. Комдив смотрел на часы. Обстрел прекратился, и стало так тихо, что ему казалось, он слышит тиканье командирских часов. Из дымного кратера, где еще недавно поднимался кишлак, сочилась горчичная ядовитая гарь.
Начальник разведки видел, как двинулась сквозь виноградники толпа «партизан», торопясь в кишлак, чтобы забрать все, что осталось от ковров, одеял, домашней утвари, нарядных, с мусульманской вязью арабесок.
Начальник разведки покинул окоп, сел в броневик и покатил в холмах, проверяя блокпосты. Командиры боевых машин докладывали обстановку, противник не подавал признаков жизни, не пытался прорвать оцепление. Начальник разведки увидел, как мимо бежит собака, прихрамывая, поджимая перебитую лапу. Проскакала мимо, не глядя на людей, высунув красный язык. Следом появилась другая, с обожженным, окровавленным боком, приседала, лизала рану, принималась снова бежать. Проковыляла большая пыльная собака. Часть шерсти на боку была срезана, и белела голая кость. Начальник разведки смотрел, как мимо броневика, не замечая его, бежали раненые и обожженные собаки…
Глава 10
И как же Петр был изумлен и обрадован, как счастливо дрогнуло сердце, когда простучали, проскрипели шаги на крыльце, отворилась тяжелая дверь, и в избу, переступая высокий порог, вошли мама и бабушка! Мама, стройная, высокая, с красиво и гордо посаженной головой, в своей очаровательной каракулевой шубке и лисьей рыжей шапочке, и бабушка, маленькая, подвижная, в старомодном пальто и в бархатной шапке с узорной костяной брошью, которую она когда-то купила в Париже. Они вошли одна за другой в избу, и мама от порога, остро, жадно, ревниво сразу же осмотрела его с ног до головы, порываясь к нему, но удерживая свой порыв. Не давала волю своему смятению — и чувству из боли, радости и неисчезнувшего огорчения. Зато бабушка, не раздеваясь, кинулась к нему, целовала холодными губами в лоб, приговаривая:
— Петенька, мальчик мой! — Ее карие глаза светились обожанием, беспредельной любовью. И он целовал ее седые волосы, ловил в свои горячие ладони ее маленькие сухие руки.
— Тетя Поля, это же мои мама и бабушка! — знакомил их Суздальцев. Тетя Поля смущалась своих домашних валенок, грубых, в мозолях и ссадинах рук, бедного убранства избы. Чувствовала превосходство двух явившихся из города женщин, решивших проверить, в каких условиях содержит она своего молодого, драгоценного для них постояльца.
Он помогал им раздеться, снимал с них шубы, развешивая на грубые вбитые в стену гвозди, где висели телогрейки и брезентовый, с меховой поддевкой плащ. Чувствовал исходящие от маминой шубы домашние знакомые ароматы, от которых сладко кружилась голова и счастливо слезились глаза. Но эта радость сочеталась с мнительным недоверием, с тайными опасениями — его милые и любимые явились к нему, чтобы вернуть его в свое лоно, прервать его одинокое вольное бытие. И это порождало в нем противодействие, которое чутко уловила мать:
— Ты что, не рад?
И он устыдился своей мнительности, своему глухому сопротивлению. Целовал любимое и прекрасное материнское лицо со следами увядания.