Суздальцев повесил на сук ружье, извлек из-за пояса топор и, двигаясь вдоль поваленного ствола, стал сшибать суки, слушая, как сталь топора перерубает тугое морозное дерево. Набросав к ногам женщины зеленые лапы, он сложил в стороне очищенные от хвои голые ветки и поджег. Ветки принялись неохотно, дымили. Он подкидывал в костер зеленую хвою. Та начинала трещать, испускала синий, радужный дым, благоухала. Дым возносился к вершинам, туманя солнце, которое пылало, дрожало, двоилось, проступая сквозь дым. Суздальцев рубил сучья, замечая, что Агафья наблюдает за ним, поигрывает бровями, пунцовыми насмешливыми губами.
Он услышал кашель, глухие постанывания. Обернулся. На лесосеку выходил Капралов. Одна ватная порточина была заправлена в резиновый сапог, другая, обнимавшая негнущийся деревянный протез, была вставлена в большую, клееную калошу, притороченную к протезу кожаной лентой. Небритое лицо было красное, с выпученным от надрывной ходьбы здоровым глазом, с мертвенной стекляшкой вместо второго. Фуражка съехала назад, открывая лысеющий, с клочками седины череп. За солдатским поясом со звездой торчал топор. Вид у него был измученный, но не виноватый, а злой и упрямый, словно он, Суздальцев, был виновен в его усталости, в его страданиях, в бесконечных выпавших на его долю хлопотах. Суздальцев уловил исходящую от него неприязнь, ответил встречной.
— Что-то ты, Капралов, зачастил опаздывать. За тобой посылать, как за мертвым. И сейчас к концу работы поспел.
— Вишь, не могу ходить, — сипло ответил лесник, кивая на свой протез. — На лыжи не встать, а снегу глыбко насыпало, едва дошел.
— Тогда бы уж совсем не приходил. Но кто-то за тебя работу должен сделать? Кто-то сучья должен срубить, костры разложить. Кто-то у баб работу должен принять. Мое это дело?
Капралов молчал, тяжело дыша, глядя в землю.
— Я тебя, Капралов, спрашиваю: мне, что ли, за тебя работу делать? А ты будешь на печке лежать? Только за денежками в лесничество являться?
Капралов не отвечал, и это сердило Суздальцева. Ему казалось нарочитым это вытягивание напоказ негнущегося протеза, озлобленное выражение одноглазого лица.
— Нехорошо это, Капралов, скверно от работы отлынивать, на других свои обязанности вешать.
Он увидел, как медленно поворачивается в его сторону лицо Капралова, и здоровый глаз на этом лице страшно выпучивается, окруженный кровавым белком; губы побледнели и дрожали, и на них появилась пена. Лесник рванул себя за ворот, словно хотел сбросить удушающую телогрейку.
— Ты, сука! Гнида вонючая! Ты, засранец, будешь мне, фронтовику, мораль читать? Ты еще в штаны ссал, а я уже в атаку ходил. Тебя, засранца, защищал, харю твою сытую! Ты, мудила, под бомбами лежал? Ты в атаку на пулеметы ходил? Ты саперными лопатками череп человеку рубил? Ты кровью блевал? Ты ногу свою оторванную в руках держал? — Он захлебывался, его бил озноб, он падал, хватая воздух руками.
Суздальцев подскочил, поймал его на лету, прижал к себе колотящееся, тощее, пахнущее дымом тело. Усадил на сваленную ель, придерживая за плечо:
— Ну, что ты, ей-богу, Капралов. Прости ты меня, дурака. Не знал, чего говорил. Не можешь ходить, не ходи. Я тебя, фронтовика, понимаю. Я тебе по гроб жизни благодарен. У меня отец на войне погиб. Может, ты с ним на войне встречался. Может, ты последний его перед боем видел. Ну, прости меня, Капралов… — Суздальцев обнимал его, гладил по плечу, и Капралов все еще вздрагивал, отирал ладонью глаз, сморкался в грязный, вынутый из кармана платок.
— И ты меня, Андреич, прости. Психованный я. Психоз на меня нападает после контузии. Ты ступай, я с бабами один управлюсь. Ну ты, бедовая, — попробовал он прикрикнуть на Агафью, — чего на Андреича вылупилась? Молоденького захотелось? Ничего, и я для тебя сойду. Протез в одно место вставлю.
Суздальцев уходил от костров, направляя лыжи в глубь леса, слыша треск огня, звон топора, неразличимые голоса.
Он плыл на своих малиновых лодках, подныривая под еловые лапы, протискиваясь сквозь кусты орешника, обредая поваленные стволы. Он испытывал чувство вины и раскаяния. За пределами его молодой счастливой души, за пределами его сильной, ищущей радости жизни простиралось людское страдание, была разлита людская боль, — этих бедных деревень, одиноких вдов, утомленных, израненных войной мужиков. В каждом доме притаилась беда, нацелила на него свой чуткий пугливый зрачок.
Петр вышел к лесному болоту. Из-под снега торчали черные, обломанные бураном камыши. Местами снег сдуло, и обнажился сизый, стальной лед с седыми вмороженными пузырями воздуха. На болоте водились лоси, и он представлял, как ночью, под заездами лежит черный горячий зверь, видит, как текут над ним разноцветные хороводы светил.
Протискиваясь сквозь кусты бузины, он машинально отломил смуглую почку, растер ее, обнажив крохотные бутоны будущего соцветья. Понюхал. В морозном зимнем лесу слабо пахнуло запахами будущего лета, и он пожалел о том, что погубил в зародыше пышно-белую, дурманно-горькую кисть бузины.