Читаем Пелевин Виктор полностью

Киссинджер был от себя в восторге. Он предложил сопровождающим его официальным лицам распить бутылку прямо на «мишках», как он сказал, и там же подписать договор. На Марата и Ивана Трофимовича положили снятую со стены домика лесника доску почета, где были и их фотографии, и превратили ее в импровизированный стол. Все, что Иван Трофимович видел в следующий час, — это мельканье множества ног: все, что слышал, — это чужая пьяная речь и быстрое лопотание переводчика: его почти раздавили танцевавшие на столе американцы. Когда стемнело и вся компания ушла, договор был подписан, а Марат — мертв. Узкая струйка крови стекала из раскрытой его пасти на синий вечерний снег, а на шкуре мерцала в лунном свете повешенная начальником охоты Золотая звезда героя. Всю ночь лежал отец напротив мертвого сына, плача — и не стыдясь своих слез.

Я вдруг по-новому понял давно потерявшие смысл и приевшиеся слова «В жизни всегда есть место подвигу», каждое утро глядевшие на меня со стены учебного зала. Это была не романтическая бессмыслица, а точная и трезвая констатация того факта, что наша советская жизнь есть не последняя инстанция реальности, а как бы только ее тамбур. Не знаю, понятно ли я объяснил. Скажем, в какой-нибудь Америке, где-нибудь на тротуаре между горящей витриной и припаркованным «плимутом», не было и нет места подвигу — если, конечно, не считать момента, когда там проходит советский разведчик. А у нас хоть и можно оказаться у такой же внешне витрины и на таком же тротуаре, но произойти это может только в послевоенное или предвоенное время, и именно здесь приоткрывается ведущая к подвигу дверь, но не где-то снаружи, а внутри, в самой глубине души.

— Молодец, — сказал мне Урчагин, когда я поделился с ним своими мыслями, — только будь осторожней. Дверь к подвигу действительно открывается внутри, но сам подвиг происходит снаружи. Не впади в субъективный идеализм. Иначе сразу же, за одну короткую секунду, лишится смысла высокий и гордый твой путь ввысь.

<p>9</p>

Был май, под Москвой горели торфяные болота, и в затянутом дымкой небе висело бледное, но жаркое солнце. Урчагин дал мне прочитать книжку японского писателя, бывшего во время второй мировой войны летчиком-смертником, и я до крайней степени поразился сходству своего состояния с тем, что он описывал. Я точно так же не думал о ждущем меня впереди и жил сегодняшним днем — погружался в книги, забывал про все на свете, глядя на полыхающий разрывами киноэкран (в субботу вечером нам показывали военно-исторические фильмы), искренне переживал за свои не слишком высокие оценки. Слово «смерть» присутствовало в моей жизни как бумажка с памятной записью, уже давно висящая на стене, — я знал, что она на месте, но никогда не останавливал на ней взгляд. Мы не говорили на эту тему с Митьком, но когда нам сказали, что начинаются наконец и наши занятия на аппаратуре, мы переглянулись и словно ощутили первое дуновение приближающегося ледяного ветра.

<p>Стихотворения</p><empty-line></empty-line><p>* * *</p>

(«Чапаев и пустота»)

Два матроса в лесуОбращаются к ветру и сумраку,Рассекают листвуТемной кожей широких плечей.Их сердца далеко,Под ремнями, патронными сумками,А их ноги, как сваи,Спускаются в сточный ручей.Император устал.Ведь дорога от леса до города —Это локтем поддыхИ еще на колене ушиб,Чьи-то лица в кустах,Санитары, плюющие в бороду,И другие плодыРазложения русской души.Он не слышит ни клятв,Ни фальшивых советов зажмуриться,Ни их «… твою мать»,Ни как бьется о землю приклад —Император прощаетсяС лесом, закатом и улицей,И ему наплеватьНа все то, что о нем говорят.Он им крикнет с пенька:«In the midst of this stillness and sorrow,In these days of distrustMay be all can be changed — who can tell?Who can tell what will comeTo replace our visions tomorrowAnd to judge our past?»[35]Вот теперь я сказал, что хотел.<p>ВЕЧНОЕ НЕВОЗВРАЩЕНИЕ</p><empty-line></empty-line><p><image l:href="#i_006.png"/></p><empty-line></empty-line>
Перейти на страницу:

Все книги серии Антология Сатиры и Юмора России XX века

Похожие книги