Седьмому это было как ножом по сердцу. Но он не хотел спорить с отцом. Он считал, что относится к нему, как подобает младшему относиться к старшему. Всё-таки отец дал ему жизнь, а жизнь поважнее других вещей. Седьмой всегда уезжал на следующий день спозаранку, оставаться было невыносимо. Он не хотел смотреть на то, как отец глушит водку, бранится, а в конце концов падает посреди комнаты и блюёт какой-то тёмно-зелёной дрянью. Ему невыносимо было видеть, как мать, высохшая словно щепка, завидев мужика, начинает корчить из себя молодую красотку, как, не стыдясь, перемывает кости всем соседям: у кого свёкор лапает невестку, а у кого тёща заигрывает с зятем. В доме вечно пахло сыростью, от одного этого запаха Седьмого прошибал холодный пот.
Итак, Седьмой покидал отчий кров с утра в воскресенье, чаще всего с удочкой на плече. Иногда ему встречался кто-нибудь из знакомых, причём каждый говорил одно и то же: «На речку? Я смотрю, ты живёшь в своё удовольствие!» — на что Седьмой только улыбался. Шагая по улочкам и переулкам родного квартала, Седьмой напускал на себя элегантно-добродушный вид, показывая, что он, конечно, не местный. Вообще, он невероятно изменился, никто не мог предположить, глядя на него, что каких-то десять с лишним лет назад этот мальчишка целыми днями собирал здесь объедки и всякое старьё.
Седьмой всегда держался спокойно. Плотно сжатые губы придавали лицу невозмутимый вид. Но в его глазах горела ненависть. Если посмотреть на него пристальней, минуты три, то можно было разглядеть чёрные зрачки — две бомбы, готовые взорваться в любой момент. И понять, что вся его жизнь подчинена этому моменту оглушительного взрыва.
Седьмой с пяти лет стал собирать рухлядь на улице. Близнецы Пятый и Шестой, поев гнилых яблок с фруктового лотка, оказались в больнице с острой дизентерией, и Седьмой вызвался немного помочь семье. Отец бушевал. На оплату больницы ушла вся его зарплата за три месяца, да ещё и не хватило. Сидя на корточках у двери, Седьмой смотрел на то, как отец в ярости бранится и брызжет слюной. Вдруг в горле запершило, и Седьмой тихонько прокашлялся. Услышав звук, отец подлетел к нему и пнул так, что мальчик вылетел за порог.
— Ещё раз кашлянешь, я тебя прибью! — крикнул он.
— Да я просто хотел спросить, может, я пойду на улицу пособираю мусор, может, и еды найду?
— Давно пора! — рявкнул отец. — Я пять лет тебя кормлю, а проку с тебя как с шелудивого пса!
Впоследствии Седьмой никак не мог взять в толк, как у него, пятилетнего мальчишки, тогда хватало смелости бегать по переулкам Хэнаньских сараев в поисках ненужной рухляди и объедков. Сын старшей сестры в пять лет всё ещё требовал мамину титьку, а сынок Сяосян в пять лет не мог разучиться ходить под себя. Седьмой точно помнил свою первую находку — носовой платок с оторванным уголком. На платке было что-то склизкое и липкое. Он попробовал лизнуть, оно оказалось сладким, он принялся лизать дальше, пока весь платок не промок от слюней. Седьмой точно знал, что запомнит это на всю жизнь — как он сидел тогда у какой-то стены и сосредоточенно вылизывал платок. Седьмой говорил мало, и если на улице кто-то из взрослых показывал на его корзиночку и что-то произносил, он просто не обращал внимания. Он выходил на улицу каждый день и собирал мусор до тех пор, пока корзиночка не становилась практически неподъёмной. Найденную рухлядь он сваливал дома под окном, где как раз был небольшой пустой участок — там лежал братик. Седьмой помнил братика, помнил, как отец целовал его крошечное личико. В задумчивости Седьмой потрогал своё лицо: он не помнил, чтобы отец когда-то целовал его. Братик теперь спокойно лежал в земле, навечно, и Седьмой ужасно ему завидовал. Он помнил, как отец положил братика в деревянную коробочку, а потом закопал её в земле. Ему так хотелось, чтобы отец сделал ему такую же, чтобы спать в ней тихо и недвижно, — но боялся попросить.