Ярко сверкнули, не сливаясь, красная рубаха какого-то парня, светло-синяя борода Лобизны, выгнутый над затылком слинявший и мягкий картуз Фомы Иваныча, потом еще пятна - мельче, тусклее - и леса - высокие, все до последнего бревна с необрубленной корой, все до последней доски, выбеленной известью, выпуклые, четкие и тихие.
- Где? Где? - шевелила губами Анна, но слова не вылетали. Охватил уже глубокий и победный испуг, еще неясный, еще неизвестно, почему такой глубокий и сплошной, но уже качал он ее в себе всю с головы до ног, как дитя в люльке.
- Где же? Где? - шевелила губами и шла ближе, ближе...
Игнат не открывал глаз, и в Анну, когда она наклонилась над ним, так и вошло вплотную слепое, бесщекое, скуластое лицо с живою, притаившейся полоской крови у губ: так ящерица в поле вдруг притаится у камня, дышит и хитро смотрит, а камень слеп. На кустиках белесой лебеды тяжело горели разбрызганные капли. Валялись неприбранные кирпичи, свалившие Игната.
Спокойно было лицо его с гладким девичьим лбом, а руки дрожали, и левая нога, обутая в опорок, вздергивалась вдруг, сгибая колено, и потом тихо, недоумевающе водила носком.
- Отходит, - сказал "С дуриной".
- Обмер... а не отходит! - злобно, но тихо поправил Фома Иваныч; вытащил грязный красный платок и концом его вытер губы Игната.
Солнце стояло прямо над головой, - от этого, что ли, пожелтело в глазах Анны: желтые стены, желтая земля, желтый Игнат, желтые руки у Фомы Иваныча, желтые тяжелые сапоги кругом, то в желтой извести, то в опилках. Потом двинулось все щербатыми кругами: хочется удержать одно - нельзя, ушло уже, движется другое, и завод - не завод уже, и Игнат - не Игнат, и дня нет.
Это слышала когда-то Анна и раньше; земля расступалась, точно открывалась крышка органа, поднялась откуда-то туча звуков, повисла над Анной, - и день пропал. Звуки были - лица, слепые и зрячие, звуки были ладони, белые и черные, тонкие, не знавшие труда, и широкие, в мозолях; и ноги, по всем дорогам и без дорог без отдыха мерявшие землю, - тоже были звуки. И все подымалось, падало, струилось, строилось, рушилось, и чей-то детский голосок в душе (появлялся вдруг там такой тонкий-тонкий) перекрикивал все звуки: "Мама! Это зачем?"
Облило душу болью. Все было - боль и брызгало в Анну теми же горячими каплями, которые рдели сейчас на траве. Тонкий детский голосок рос в ней от этих капель, как полевой цветок от ночной росы. В звуках органа земного была торопливая, упругая, гибкая сила творящих. Все они двигались куда-то кругами, но останавливал их детский голосок: кричал, - и размягчалась упругость. И свет какой-то полз не от солнца, а от него; какой-то теплый, ни на что кругом не похожий свет вычертил на земле тело Игната, и опять стал детским испуганным голоском, и спросил ее: "Мама! Это зачем?"...
От дома подошел, спеша, Ознобишин, заглянул в глаза Анне, как девочку, бережно взял ее на руки, все еще стоявшую на коленях, и понес в дом.
IV
Увезли Игната в больницу в город, и настал вечер, а Анна сидела в спальне на своей кровати, белая, безжизненно бросив вдоль колен руки. Окна были отворены, густо пахло сиренью и левкоями, и слышно было, как на заводе, точно ничего не случилось там, стучали звонко топоры, кончая день.
- Это просто несчастный случай, - говорил Ознобишин Анне. - Видишь ли, поспорили, и Игнат не осилил... Сорок кирпичей... Все носят, даже больше носят. Виноват еще Фома Иваныч: нужно было заделать пролеты с боков. Не досмотрел, говорит... Может быть, он поправится.
- Кровь! - вздрогнув, сказала Анна.
- Может быть, поправится: он молодой, еще растет...
- Кровь! - повторила Анна и добавила вдруг: - Мы не будем кончать завода.
- Нельзя, - его должны будут кончить, - пожал плечами Ознобишин.
- Я не хочу!
- Нельзя.
- Хорошо, пусть один только остов - одни стены... и крышу... И пусть не ставят машин.
- Поставят, - сказал Ознобишин.
- Нет-нет!! - почти крикнула Анна. - Я не хочу!
- Значит, ты знаешь, зачем мы строим завод? - спросил Ознобишин.
- Знаю, - тихо ответила Анна.
И замолчал Ознобишин. Он тоже знал, что кровь Игната была не на лебеде около завода, а здесь, в душе Анны, что это в ней светилось какое-то случайно вспыхнувшее белое пятно, и вот теперь его заволокло кровью. От этого в нем самом болезненно сжалось сердце, почудилась ржавая соль крови во рту, и что-то привычно сухое, размягчаясь, начало колыхаться.
И почему-то вспомнил он о столетнем: вот лежит сейчас в своей комнате столетний, который все забыл. Но, может быть, живет он какою-то своею страшной, все видящей и знающей жизнью, и, может быть, если войти к нему сейчас в комнату, он повернет голову, взглянет и ободряюще улыбнется.