Эме Лонги вздрагивает и приподнимается. Он не знает, где он находится, и от этого ему становится так страшно, как если бы он понял, что никогда не узнает, где он. Его охватывает дрожь. Пронзительный вой словно раздирает его тело. Сирены… Тревога… Guerra, gueгга, guerra[50]… Знакомый обрыв, Баньюльс, берег. Движущиеся «V» маяков скрещиваются и расходятся над морем, высветляя мимолетным лучом прутья пустой клетки. Ничего не поделаешь. Он здесь просто зритель. В небе нарастает ровный гул мотора, предшествующий большой бомбежке. Но кого будут бомбить? Мощный рокот удаляется. Он следит с интересом, чуждый происходящему, за игрой бортовых огней «Летающих крепостей».
За рычанием моторов он различает жалобный крик. Какое-то «ю-ю»… «и-ю» — протяжное долго не смолкающее, прерываемое паузами, ритмичное, как потрескивание старой мебели, которую подтачивают древоточцы, — для людей суеверных это примета близкой смерти. Но этот крик — крик пронзительный, и доносится он с того самого обрыва. Словно где-то поет цикада. Знаешь, что она совсем близко, а определить, где она, невозможно. Цикада ночью, ночью, ночью, чью, юю, йю. Луна — из литого золота. Ее окружает сияние молочного цвета, а над ним плавает какая-то полинявшая радуга.
Прожектора ПВО разложили пучки своих лучей, и теперь обрыв облит желтым светом. Прекрасная ночь для летчиков. Дорога к св. Иакову переливается бриллиантами, точно под струями алмазного дождя. Тут только Эме замечает, что он голый. Голый человек проводит ладонями по груди, на которой отчетливо вырисовываются словно высохшие мускулы. Проживи Эме еще немного в Померании — и он мог бы стать моделью «Положения во гроб»! Когда мужские принадлежности вяло свисают, честолюбивых планов строить не будешь. Голый человек вслушивается в вековечную ночь. Чью-ююйю. Он вспоминает. Одну из ящериц Анжелиты, тех самых ящериц, которые покинули циферблат башенных часов, — от Натали он узнал их научное название, только теперь он позабыл какое…
Глаза начинают привыкать к такому вот поддельному, неестественному дневному освещению. В этом шафрановом свечении застыла ящерица цвета олова. С неизъяснимым волнением смотрит Эме на злую головку пресмыкающегося, на длинный хвост маленького крокодила, на звездообразные лапки, прижимающиеся к стене. Плоская, чудесно плоская ящерица больше не двигается. Голый человек больше не двигается. «Ююйюй», — жалуется ящерица. Часы прозванивают три раза, их серебристый звон плывет до самого Трока, до Дуна, до Пюига дель Маса… В воздухе стоит запах мирта, как и в ту, теперь уже такую далекую, ночь в Портус Венерис.
Чью-юю, ночью, ночью, ночью, ночью…
Ящерица стрелой метнулась в правый угол. Головка вытянута. Язычок тоже. Она заглатывает мошку. Милая ящерица, ящерица из прошлого, ты живешь своей жизнью… Спасибо… Эме хорошо на этом обрыве. Голый человек принимает лунную ванну. Машинально поглаживая рубец, который болезненно саднит, голый человек снова обретает путь в настоящую жизнь — путь, пролегающий через «Первые такты сарданы» с этими бандитами. Надо быть как ящерица (но как же все-таки называла Натали эту малышку?) — выжидать неподвижно, выжидать момент, чтобы прыгнуть, чью-юйю, юн… Ло-ги-и-и-и…
VII
Пюиг не ошибся, полагая, что именно в Зеленом кафе он видел Лонги и несчастную Анжелиту.
Это было в праздничный день 1938-го, когда все вокруг дышало сарданой. Сюда изволил прибыть супрефект Сере, чтобы приветствовать Майоля — славу своего округа. Можно было подумать, что этот пятидесятилетний зануда в белой куртке, в колониальном шлеме и в голландских очках, этот новоиспеченный чинуша-северянин принимает Руссильон за какой-нибудь Сенегал! Он был земляком Лонги — родился он в Лилле, в фешенебельных кварталах текстильных магнатов, рядом с церковью св. Магдалины! Лонги никак не мог припомнить его фамилию. Майоль тоже не мог запомнить эту фамилию, которую обволакивал запах ванили. Ван Гутен? Да нет, это шоколад! Вандервельде? Ван Тигем? Возможно… Да, должно быть, Ван Тигем… Анжелита и Эме пили тогда сезонный напиток — перногренадин, попросту говоря — томатный. Перед Майолем стоял стакан «булусской воды».
Мало-помалу эта сцена восстанавливалась в памяти Лонги так, как если бы каждое из ее действующих лиц, собравшихся в тот день в Зеленом кафе, пожелало разыграть скетч в духе Альфонса Доде или Паньоля. Быть может, все они, кроме Лонги, «переигрывали», возможно, весь этот спектакль и разыгрывался ради единственного зрителя — ради Лонги. Эме нужно было время для того, чтобы понять, что здесь всегда так, что кафе — это, б сущности, театр, особенно на Юге, где каждый играет ту роль, которую сам выбрал, или же ту, которую ему навязали другие.
— Ну знаете ли, господин Майоль! — говорил, слегка пришепетывая, супрефект. — Вы меня просто удивляете! Можно подумать, что вам не доставило ни малейшего — удовольствия то, что я вам сообщил!