Читаем Пчелиный пастырь полностью

В группе было только две женщины, одна из них — мамаша Кальсин, оставившая своего таможенника в Баньюльсе. Она вечно препиралась с Сантьяго. Но она соблюдала приличия, и они были в наилучших отношениях. А еще была некая Алиса, но эта была «оседлая» в том смысле, что содержала закусочную и бакалейную лавку около мэрии. Торговля отнимала у нее не все время, и она помогала мамаше Кальсин. Алиса, хорошенькая, тоненькая, с дерзкими черными глазами, в свои двадцать пять лет уже была безмужней женой. Ее муж по каким-то непонятным причинам жил в Бордо.

Занимаясь административными, военными, экономическими делами отряда, проверкой счетов, Эме возобновил контакты с тем типом, что ведал снабжением в газете. Тут было множество дел. Ордера, кредиты, содержание отряда, шины для двух грузовиков, выдача бензина и масла…

Однажды после полудня на пчельнике, когда Эме заканчивал рисунок гуашью на картоне, датчанин прекратил чистить экстрактор и стал позади него. Лонги чуть не взорвался, когда тот сказал:

— Вы сделали успехи.

Лонги повернулся, убежденный в том, что Христиансен четыре года спустя мстит ему за критические замечания на выставке в Казино. (В Копенгагене нет папы, зато есть упрямые муллы!) Близорукий датчанин пояснил:

— Ваша живопись не столько предметная, сколько эмоциональная.

Может быть, он старался еще и поумнеть вдобавок?

— Прежде ваша живопись была очень технична, но ничего не говорила. Теперь она кое о чем говорит.

— О чем же говорит моя живопись?

— Ваши пробковые дубы говорят о страданиях, которые несет война. Вы много пережили.

Эме вдруг по-иному увидел почти законченную свою гуашь. У Лонги не было ни малейшего намерения выразить в своей картине что-нибудь подобное, и, однако, она в самом деле заговорила. Христиансен понял символику картины прежде, чем тот, кто ее создал.

Обида Лонги растаяла при этом искреннем порыве датчанина.

— Вы знаете, что случилось с Анжелитой? — спросил он.

Датчанин опустил голову, и свет сконцентрировался в выпуклых стеклах его очков.

— Майоль пытается освободить ее, — продолжал Эме. — Ей вряд ли можно предъявить серьезные обвинения. Вы виделись с ней в последнее время?

Датчанин перевел это так: «А вот я виделся». Закрепление самцом-хищником своей территории за собой.

— Нет, — сказал Христиансен (Лонги уже не думал: «Христиансен-рыботорговец»). — Я не видел ее с тех пор, как уехал из Баньюльса вместе с Капатасом. Печально — я должен был бы понять ее лучше, чем вы.

Эме поднял брови.

— Ну да! Ведь я датчанин! Северная раса! Я не латинянин. А был таким же собственником, как латинянин. Здесь очень… патриархальные нравы, правда? Вот вы, например, законченный латинянин.

— Я даже калабриец! Правда, наполовину фламандец. Одно уравновешивает другое.

— Но ни вам, ни мне не удалось покорить эту цыганку, для которой не существует ни бога, ни черта.

Переходя из тональности в тональность, музыка пчел рассказывала о том, что мир — голубого цвета.

— А вы тоже сделали успехи.

— Только не в живописи.

— Во французском языке.

— А насчет живописи вы тогда были правы. Да, да. Si, se~nor[85].

Они вместе спустились на хутор Пишо, миновали его, добрались до Алисы и так здорово у нее выпили, что потом не могли припомнить ни слова из своего разговора; помнили только, что помирились.

Однажды в воскресенье — приближался Иванов день, — как раз перед наступлением колдовской ночи, в канун Иванова дня, Капатас объявил о скором переселении. Лонги догадывался об этом — экстрактор последние дни работал вовсю. Капатас колебался только в выборе нового местожительства — Кортале? Манте? А может быть, Корсави? Эме пошел за картой. Шале в Кортале располагался на запад-северо-запад от Палальды, неподалеку от вершины Канигу. Манте был расположен дальше, к юго-востоку, в высокогорном районе. Что касается Корсави, то это было совсем близко, вверх по течению Теша, за Арлем. Пастырь дал понять, что ничего не решит до возвращения Пюига.

Историограф трабукайров исчез на другой же день после их прибытия, но перед исчезновением у него был долгий разговор с Лонги. Беседовали они на чистом воздухе, около насоса. Пюиг курил в фиолетовых сумерках.

— Знаешь, Лонги, когда я тебе поверил?

— Вчера вечером. Когда ты увидел, что Капатас узнал меня.

— С первой минуты. Сам не знаю почему. Но для других я должен был получить какое-то доказательство того, что тебе можно верить.

Эме помассировал плечо.

— Болит по вечерам. Эти сволочи плохо меня залатали.

Стояла глубокая тишина. С долины доносился только шум товарного поезда.

— Тебе остается лишь познать самого себя, учитель!

Что хотел Пюиг этим сказать? Уж верно, хотел заставить выйти из скорлупы этого чужака, которому не помогли найти себя ни «странная война», ни плен.

«Уж б-о-о-о-льно тонкая бестия этот твой Пюиг», — шепчет Таккини. В чем-то они были похожи — заика-католик и макизар.

Перейти на страницу:

Похожие книги