Больше всего Симона рассказывала об Анжелите. Раза два назвала ее старушкой (она была на десять лег моложе Анжелиты). Она восхищалась ею так искренне, что Эме был тронут. Ведь в те времена психологические тонкости никого не интересовали. Дело в Кане Анжелита провела с холодным бешенством. Подробности были чудовищны. Немцы перепились. Все трое были летчиками с базы в Лябанере. Анжелита сказала, что погода стоит чудесная и обидно заниматься любовью под крышей, хотя бы и вшестером. По морской зыби скользил лунный свет. И девицы отправили своих летчиков в небо Вотана: они перерезали им горло их же кинжалами, и любовные стоны превратились в стоны умирающих. «А ну, пошевеливайтесь! — сказала им Анжелита. — Да смотрите не запачкайте мундиров!»
На золотом кончике турецкой сигареты Симона оставляла следы жирной губной помады.
— Это не так уж трудно, — сказала она, словно речь шла о кулинарном рецепте. — Люди думают, что трудно, но это неправда.
На ее летчике — там, в дюнах, — были полосатые трусы в узкую голубую и белую полоску.
После этого разговор, конечно, стал вялым. Она глупо хихикала:
— А ведь я вас знаю, мсье Эме! Ведь такое имечко не позабудешь!
Да, Анжелита не раз говорила ей об учителе по имени Эме, который хотел стать художником.
— Если бы она могла полюбить мужчину, она полюбила бы вас. Мы, женщины, сразу это чувствуем.
С момента их первой ссоры Эме понял: Анжелита не любила даже самое себя. Она уважала господина Майоля. Изваивая ее из камня, старый скульптор как бы возвращал ее самой себе. А молодой художник… Она говорила, что это единственный «тип», с которым она, «пожалуй», могла бы жить, если бы он так не надоедал ей!
— О, господин Эме, вы заставляете меня слишком много есть!
Она положила руку на руку офицера. Вместе с Дюкателем он проводил Симону до дверей ее дома. Одного Симона не знала — не знала, что сегодня вечером майор с тремя ямочками, пожалуй, и остался бы у нее, если бы она не была так грубо размалевана.
Таковы мужчины. И таковы женщины — и те, которые убивают, и те, которые не убивают. На войне или в мирное время.
По мере того как он углублялся в хронику событий, ему все чаще и чаще попадались упоминания об «учителе из Вельмании». Иногда его называли «партизаном с Канигу». Реже — «партизаном из отряда имени Анри Барбюса», да и то только в документах ФТП. Почти всюду о нем говорилось неодобрительно. Тайная Армия постоянно отзывалась об «учителе из Вельмании» с оттенком пренебрежения, явно не одобряя его методы. Эме чувствовал, что за этими упреками стояло нечто иное, нечто недосказанное — то, что он сам ощущал и в полку, и в лагере, и во время побега, и в Алжире, и во время недавней кампании. Отношения между учителями и кадровыми военными всегда были непростыми, даром что преподаватели были в числе лучших младших офицеров во время обеих войн. И разве он сам, Эме Лонги, не испытывал в лагере странного желания держаться подальше от «старых капитанов»? Разве не почувствовал он мгновенно возникшую антипатию к Лагарусту? И разве не предпочитал он даже в Перпиньяне обычную столовую и столовую в редакции газеты офицерской столовой, в которой снова воцарился кастовый дух? Он собирался написать об этом небольшой «психологический» трактат в духе времени.
Хроника 1944 года была более мрачной. По многим пунктам жиродисты и голлисты совершенно разошлись с коммунистами. Особенно напряженными становились отношения, как это видел Лонги, из-за сбрасывания оружия с парашютов — именно в этом упрекал Саньяса учитель из Вельмании в ночь, когда советовал действовать по методу трабукайров.
Лондон не признавал «красного мак
Было нечто фарисейское в этом стремлении оттеснить террористов. Войну не ведут в белых перчатках. Стратегия Пюига не давала желанных результатов лишь потому, что его друзья были отщепенцами даже среди участников Сопротивления. И вот теперь это стало очевидным: ведь все было иначе в Греции, в Югославии, а Советском Союзе — в странах, где население жило одной жизнью с партизанами. У французов же — они доказали это еще в 1870 году — нет вкуса к партизанской войне. Нашего Гойю зовут Калло. А Калло не партизан. (То же самое наблюдается и у немцев. Их «Вервольф» оказался не более как блефом.) И теперь еще яснее, чем в горах в 1943 году, Эме Лонги понял, как дальнозорок был Пюиг.