С осени 1755 года государыня стала кашлять кровью, задыхаться при ходьбе и беседе, зачастила колика, опухали ноги. И хотя о ее трудном состоянии знали только избранные близстоящие, скоро в Петербурге не оставалось человека, который бы не размышлял о том, что будет, если жизнь ее пресекнется: будет новый царь – Петр Федорович, и кто бы что ни говорил о неудовольствии государыни своим племянником и о ее якобы намерении объявить наследником младенца внука, – никаких публичных намеков на то сама она не производила, ибо думать о смерти не хотела. Она пыталась вести прежний образ жизни и в минуты облегчения выходила на балы, на спектакли, на обеды и ужины. Как-то раз, через полгода после начала недуга, она сказала невестке, что теперь чувствует себя значительно лучше.
«Ох, эта колода! Умерла бы она скорее»,[64] – думала невестка, сладко улыбаясь ей в лицо и рассчитывая в уме план своих действий: лишь только она получит известие о последней агонии – то, не мешкая ни минуты, отправится в покои сына; скоро прибудет по ее зову Разумовский, и она передаст Павла ему на руки; тем временем ко дворцу подходят преданные гвардейцы – человек двести пятьдесят – может быть, их помощь не потребуется, но коли вдруг Шуваловы захотят, минуя родителей, объявить младенца Павла императором, чтобы править от его лица, они будут арестованы; уверившись в том, что гвардейцы заняли подступы к дворцу, Екатерина идет в покои к умирающей государыне, куда уже прибыли верные ей близстоящие лица, и лишь только Елисавета Петровна испустит дух – все близстоящие немедленно присягают Его Величеству Петру Третьему и Ея Величеству Екатерине Второй – совместникам в предстоящем царствовании. Что сделается потом с Его Величеством – она тогда еще не рассчитала: может быть, если станет благоразумно себя вести, – то пусть считается императором: не мешал бы только.
За двенадцать лет жизни при русском дворе Екатерина, несмотря на тесно очерченный круг ее жизни, составила себе славу женщины, приятной во всех отношениях. Она похорошела, и то, что некогда, в минуту ее явления сюда, казалось несоразмерностями лица и фигуры, теперь, в пору расцвета, чудесно преобразовалось: не бледность покрывала теперь чело, а гладкая, чистая кожа, своей белизной безукоризненно гармонирующая ровному ряду зубов, живой игре румянца и пышным волнам каштановых волос, всегда уложенных в такую обширную прическу, что ее узкое лицо выглядело совершенно русским; далеко выдающийся нос, благодаря правильной линии переносицы, вырисовывал классический римский профиль; серые глаза – ясные, проницательные, веселые и томные – отсвечивали лазурными искрами; неловкий рот превратился в живые, улыбчивые уста; когда-то длинная, а теперь стройная шея, гибкий стан и плавные движения казались величавыми, и даже подбородок, по-прежнему выдававший твердую волю, – все придавало теперь ту неизъяснимую женскую силу, которая в приличном обществе называется du comme il faut. Не любить эту женщину можно было только будучи отвергнутым ею.
Она старалась угодить всем, и хотя могла быть дерзка и злоязычна в обращении с теми, кто ей особенно досадил, даже Шуваловы, особенно Александр Иванович,[65] обязанный по должности блюстителя великокняжеского двора чаще своих братьев испытывать ее злость, – так вот, даже Шуваловы в трудную для себя минуту могли бы согласиться с объявлением ее правительствующей императрицей (разумеется, если она гарантирует незыблемость их монополий).
Сама государыня говорила, что племянник ее дурак, а вот невестка – очень умна (см.
С течением времени границы попустительства расширялись – не оттого, что Елисавета Петровна доверяла невестке больше свободы, а потому, что, благодаря умному угождению Екатерины, надзиратели и соглядатайницы за ее нравственностью постепенно превращались в ее сообщников и наперсниц.
И вот уже кто-то говорит с восхищенной завистью ее новому избраннику – графу Понятовскому: «Вот женщина, из-за которой порядочный человек мог бы вынести без сожаления несколько ударов кнута» (