«Совсем расшаталась душа, эдак нельзя», – подумал он и успокоился. Он просидел минуты две, старательно разглаживая средним пальцем золотой шероховатый позумент, окаймлявший тёмно-зелёную кожу стола. Затем взял одно из свежеочиненных перьев, опустил его в рюмку и стал писать. Лимонный сок только секунду блестел на плотной бумаге, затем высохшие буквы исчезали, и писать было поэтому утомительно. Не отрывая от бумаги пера, чтоб не попасть им на то же место, Панин набросал несколько строк. Затем с недоверием взглянул на белый по-прежнему лист, на котором быстро высыхали последние слова.
«Si j'essayais? C'est pourtant bien ainsi qu'on le fait»[135] – подумал Никита Петрович. Ему ещё не приходилось писать симпатическими чернилами. Он пододвинул к себе свечу и махал исписанным листом высоко над пламенем. Бумага осталась белой. Панин опустил её значительно ниже. Вдруг выступили жёлто-оранжевые строчки, и в ту же секунду приятно запахло горелой бумагой. Никита Петрович отдёрнул лист с восклицанием досады.
«Да, всё совершенно ясно, – подумал он, читая. – C'est tres commode en effet».[136]
Панин представил себе, как Воронцов будет тоже тайком, в запертой комнате, над свечой, проявлять депешу. Он хмуро усмехнулся. Ему странным показалось, что он, граф Панин, вице-канцлер Российской империи, должен из боязни полицейского надзора, из страха перед какими-то подьячими Тайной канцелярии прибегать к воровским приёмам для сношения с русским посланником в Англии, с Семёном Романовичем Воронцовым, одним из самых уважаемых и самых знатных людей в России. «C'est du propre! – произнёс он вполголоса. – D'ailleurs, cette fois-ci il n'y a rien a craindre: Ла Тайная ne l'aura pas…»[137]
Он повернулся в кресле и выплеснул жидкость рюмки в камин. Уголья слабо зашипели. Панин взял другой лист бумаги и стал писать обыкновенными чернилами. Во второй редакции французские фразы выливались стройнее и глаже.
«Je connais parfaitement, mon respectable ami, tout ce que vous devez souffrir en apprenant chaque jour quelque sottise nouvelle de chez nous, et je ne vous deguiserai pas que le mal va en empirant, que la tyrannie et la demence sont a leur comble…»[138]
Фраза эта опять взволновала Панина. Он вскочил и зашагал по кабинету. Те мысли, которые Никита Петрович тысячу раз повторял в последнее время, представились ему с новой силой.
«Ежели мы, высшая аристократия страны, не положим конца царствованию, то народ возьмётся за вилы, – сказал он себе. – Опять будет в прямом ознаменовании та же жакери, о которой по вечерам в Дутине, содрогаясь, рассказывал покойный батюшка.[139] Il s'agit, cette fois, du salut de la Russie.[140] Нельзя государству быть управляему безумцем».
На мгновение ему представился последний приём у императора, хриплый бешеный крик, глаза с остановившимися зрачками. Панин вздрогнул и зашагал быстрее, укоротив неровные шаги.
«Du moment qu'il en est ainsi, il n'y a pas de serment qui tienne, – сказал он себе решительно. – Да, впервые в истории нашей фамилии Панин берёт такую дорогу. Mais entre le monarque et le pays, je choisis mon pays.[141] И батюшка, и дядя Никита Иванович поступили бы точно так же. Когда своеволие царей приходит в коллизию с интересом России, Панины выбирают Россию… Я не Ростопчин…»