На выставке ни в этот день, ни в другой он не был, тогда я, опять от Жени, позвонила ему, спросила, был ли он на выставке. — Нет, не был. Тогда я сказала ему, что привезла его деньги, т. к. боюсь, что при его загруженности, в чем я убедилась из разговора с ним, он не сможет выполнить свое обещание — написать монографию. Он сказал, что не знал, что такой жесткий срок. «Какой же это жесткий срок, прошло 9 или 10 лет, вы перестали писать, будучи в Ленинграде, не заходили к нам, а ведь вы имели дело с двумя „Мафусаилами“, а теперь остался один». Он ответил: «Евдокия Николаевна, пусть будет так, как вы хотите». Его тон, как и его слова, мне не понравились, и я сказала: «Не так, как я хочу, а как будет правильно, как должно быть». Он еще раз сказал: «Как вы хотите». Мы договорились, что 17-го февраля я буду у него. Он спросил, буду ли я одна, попросил, чтобы мой спутник зашел за мною через 15 минут. Я поняла, что более продолжительного визита мне не полагалось. Сказал, чтобы я захватила папку. Все это было мною безропотно выслушано. Он так часто болеет, а болезнь его на этот раз была бы для меня просто несчастьем.
О том, как я волновалась, писать не буду. Да не только я, Женечка так волновалась, что решительно сказала — одну меня она не отпустит. Кстати, они были знакомы.
17 февраля я поехала к нему с Женей. Он остался верен себе и «не заметил» Женю. А у дверей стояли мы обе. Впустил только меня. Картины были приготовлены. Ни упреков, ни сожаления сказано не было, разговор был о неудобствах ватмана (это все, что я смогла достать для упаковки картин), о том, как лучше завернуть, извинился, что у него нет папки. Я не раздевалась, сделать этого мне не предложили. Когда я уходила, осторожно держа в руках плохо упакованный пакет, уже в передней, смежной с комнатой, где все это происходило, он сказал: «Евдокия Николаевна, вы, кажется, привезли мне деньги?» Деньги! Они все время были у меня в муфте, а я совершенно забыла о них! Это было просто ужасно! Тут же, с большими извинениями, я дала ему пакетик в банковской упаковке. Я так боялась, как передать их в ином виде, — чтобы не пришлось пересчитывать деньги ему или мне. Он молча взял и положил их тут же в прихожей на какую-то полочку.
Чего это все мне стоило! В этот день я не могла даже быть на выставке, хотя меня там ждали. Женечка, когда я спустилась к ней с четвертого этажа, неся перед собою пакет с картинами, расплакалась, так волновалась она, ожидая моего появления.
А сейчас я счастлива — то, что так долго мучило меня, осталось позади. Картины вернулись домой. Глядя на них, я подумала и поняла, как же велико было наше желание иметь его монографию, если мы так широко, так щедро оплатили его будущий труд!
Как я жалею, что ничего не смогу написать о расколе среди учеников брата. Время и война не оставили свидетелей. Из тех, кого я знаю, остались Т. Н. Глебова, Кондратьев [364], Гурвич, Кибрик. На объективность двух последних рассчитывать нельзя. Гурвич говорил мне, что будет писать о брате и о расколе. Но он и Кибрик, как говорят, были инициаторами раскола. Кроме того, он очень нетерпим, как я уже писала. Трудно рассчитывать на объективность его воспоминаний. Кибрик, который <…> после раскола пытался вернуться к брату, сделав несколько безуспешных попыток договориться о возвращении, пришел к нам и просил мужа, зная их хорошие отношения, договориться о том, что он, Кибрик, хочет работать с братом вновь. Муж отказался, сказав: «Если П[авел] Николаевич] решил, то решения своего не изменит». После этой неудачи Кибрик стал нечестно, нехорошо, даже в печати, говорить о брате, точнее, о своей учебе у Филонова [365]. Но когда А. И. Рощин, искусствовед, писавший статью о брате в сборнике «Подвиг века», был в Москве у Кибрика, тогда уже академик говорил совершенно иначе.
О расколе честно, правдиво, объективно мог бы написать его верный ученик М. П. Цыбасов [366], но его уже нет в живых. Одна моя надежда на П. М. Кондратьева, но <…> он болен, <…> и сможет ли он в таких условиях написать, что знает о расколе, — трудно сказать.
Теперь уже точно не вспомню когда, но не меньше года, звонил и приходил Г.М.Б., уговаривая «уступить» ему какую я захочу работу для его коллекции. «У меня картину Филонова будут смотреть, а кто видит у вас?» Уговаривая, он договорился до того, что однажды сказал мне: «Вы делаете то же черное дело, не продавая картины, как и те, кто не показывает их».