<…> С общей оценкой всех этих работ выступал Загоскин. И работы Миши он считает мертвечиной, а Филонова — мертвецом. Филонов губит своих учеников, уйдя от него, они оказываются совершенно бессильными, а работая с ним, также дают дрянь. С Филоновым надо бороться. Это громаднейшее зло, его надо ликвидировать. Также на истребление филоновщины звал аспирант Академии (место для фамилии осталось незаполненным. —
Отрицательно и к Мише, и к нашей школе высказался Горбунов. Чернышев Т. П. до и после просмотра так был заинтересован работами Миши, что подошел к нему знакомиться и жал руку.
Когда все высказались, Миша взял слово для ответа. Он сказал, что он не «бывший филоновец». Он работал, работает и будет работать с Филоновым. Он считает Филонова за крупнейшего из мастеров современности и за честнейшего человека. Он счел бы позором для себя уйти от Филонова. Все выставленные здесь вещи сделаны под руководством Филонова, но никакой «филоновщины» в них нет потому уже, что Филонов никакой «филоновщины» никому не навязывает и не «филоновщине» учит. Он дает высшую школу мастерства, и никто другой ничего подобного не дает и дать не может. «Я не только не думаю уходить от Филонова, но любому и каждому посоветовал бы поучиться у Филонова, узнать, что он говорит».
В это время Эней крикнул с места: «Я не предлагал вам уходить от Филонова. Зачем уходить? Хорошо сделаете, если не уйдете, держитесь его. Это не полицейские меры. Никто вас не заставляет». <…> После просмотра Эней подошел к Мише и начал разговор. <…>
Я сказал Мише, что он держал себя правильно. И что расчет наш был также правильным… [300]
Из дневника Филонова.
До этого, когда тот же Круглов нападал почему-то на «филоновщину» и на Филонова, а Глебов стал защищать Филонова, — Круглов возразил: «Ты потому защищаешь Филонова, что он твой родственник». На это Глебов ответил: «У меня нет родственников. У Филонова тоже нет!» [302].
Однажды — это было в феврале 1936 года, — вернувшись с работы, муж сказал мне: «Бродский хочет навестить Павла Николаевича и предлагает ехать к нему вместе».
Так как муж не знал, как отнесется брат к этому визиту, то попросил меня съездить к нему и выяснить это. Сказал — в случае согласия завтра они будут у брата.
Когда я приехала к брату и рассказала, что к нему собирается Бродский, он спросил: «Кто кого звал — Бродский Глебова или Глебов Бродского?» Я ответила, как и было: Бродский Глебова. «Пусть приходит, правильно поступит, но чтобы при этом была и ты», — сказал он.
Встреча брата с Бродским была для меня очень интересна, и я охотно согласилась. Уходя, я оставила брату поесть, чтобы он был в хорошей форме.
На другой день [303], приехав к брату раньше гостей, поздоровавшись, я уселась в «знаменитое кресло», чтобы все видеть и слышать.
Как всегда, у брата было очень холодно, и, как всегда, он был в своих бумажных брюках и вигоневой [304]куртке, потерявших от стирок свой цвет. Бродский был в пестром, довольно светлом сером костюме, в красивом пальто на меху и меховой кепке. Они поздоровались так: «Здравствуйте, Павел Николаевич», «Здравствуйте, товарищ Бродский. Рад вас видеть». Заметив, что Б[родский] снимает пальто, брат сказал: «Не снимайте, замерзнете». Б[родский] все же снял свое пальто и хотел повесить его на мольберт, но, быстро отойдя от него, повесил на гвоздик, вбитый в шкаф. В этот момент ко мне подошел муж, и я не заметила, что заставило Бродского изменить свое намерение. Спросить потом об этом забыла. Брат, видя, что он вешает пальто, сказал: «Ну, какой еще черт увидел бы этот гвоздик!»
Бродский начал рассматривать висевшие на стенах картины. Увидев натюрморт (позднее пропавший), где на простом деревянном столике были написаны корзина с яблоками [305], мандарины, а в левом нижнем углу три яйца, он сел на стул, долго смотрел и сказал: «Кто же из наших академических мастеров так напишет? Они эти яйца полтора года будут писать и так не напишут, а это яблоко — ведь это драгоценный бриллиант!» Брат сказал: «У вас в Академии нет мастеров, а есть художники, и работать они не умеют». Брат показал ему второй натюрморт — «Цветы» [306], написанный карандашом, и подчеркнул его «корявую», грубую «сделанность». И первый и второй натюрморты — мои любимые вещи, и я была необычайно обрадована оценкой Бродского. Правда, второй — «Цветы» — понравился ему как будто меньше, но до чего же он хорош!