Как я слышал, он, годами жестоко недоедавший и подорвавший этим свое здоровье, умер одним из первых во время блокады Ленинграда.
Не знаю, какова судьба творческого наследия Филонова. Мои сведения об этом настолько малодостоверны, что я о них не упоминаю.
Вот и все. Началась новая полоса в моей жизни. Товарищи, ушедшие вместе со мной от Филонова, не составили новой группы.
Но я чувствую потребность воздать Павлу Николаевичу то, что он заслуживает. Чем больше я думаю о Филонове, тем отчетливее встает передо мной трагическое заблуждение этого необыкновенного человека. Оно заключалось в том, что удивительный, неповторимый склад его личности привел его к созданию «аналитического искусства», которое было в его творческой практике естественным следствием его глубокого чувства, его содержания.
Технические приемы, которые Филонов выработал, действительно, легко было передать любому послушному ученику, и, действительно, применение этих приемов неизбежно создавало произведения, очень похожие на творчество самого Филонова. Это производило впечатление того, что «аналитическое искусство» — школа, овладеть которой может каждый, даже самый бездарный человек
[624]. Это же позволило Филонову поверить в то, что он открыл, как он говорил «пролетаризацию искусства», — оно якобы перестает быть уделом только избранных талантов, а становится доступным для всех. Но это была иллюзия. Филонов
На самом деле этого не только не было, но и не могло быть, ибо то, что у Филонова было органическим, естественными свободно лилось из-под его кисти или карандаша, было насильственным, искусственным, нарочитым и чаще всего уродливым в практике его последователей, в том числе и моей. В лучшем случае это могло существовать короткое время, на которое у ученика хватало запаса изобретательности, однако, источником вдохновения оставался все тот же пример мастера. Это искусство не могло развиваться в чужих, нефилоновских руках.
Как-то в 50-х годах я увидел в запаснике Русского музея в Ленинграде небольшую вещь Филонова — «Цветы мирового расцвета» [625], мне ранее неизвестную. Она меня поразила и врезалась в память. Это абстракция, состоящая из вертикальных волнистых, предельно напряженных форм, объединенных единым колоритом. В этой работе заключено неподдельное, волнующее чувство.
Никто другой, кроме Филонова, это создать не мог.
Филонов действительно был «исследователем и изобретателем», и для его оценки необходим серьезный и глубокий анализ, тем более что во всем мировом искусстве нет ничего подобного Филонову. Могу это утверждать, так как я видел все самое яркое, что есть в мировом искусстве.
В Филонове нет ничего спекулятивного, мистифицирующего, вводящего в заблуждение, кроме, может быть, некоторых названий картин, и неизменно во всем, что он создал, присутствует удивительный, нечеловеческий труд, фантастический, не имеющий примеров для сравнения.
Я взбунтовался против Филонова потому, что моя человеческая природа была иной, чем у него, и требовала иного творческого пути. Но длительное общение с такой мощной творческой личностью, как Филонов, не могло пройти даром, и я с огромным усилием освобождался от его влияния.
В. К. Кетлинская [626]
Вот что это такое! [627]
Мне очень повезло на людей. Повезло в те годы, когда определялся выбор — что делать в жизни и как жить.
Ольга Форш, Зощенко, Маршак, Евгений Шварц, целая плеяда талантливых писателей, группировавшихся вокруг Маршака в редакции детской литературы Госиздата… [628]Работая с ними в течение трех лет, я ежедневно вбирала дух художественной требовательности, влюбленности в искусство, творческой честности, непримиримости к халтуре, к приблизительности, к легковесности и корысти. Кроме Евгения Шварца, никто не говорил мне ни плохого, ни хорошего о моей первой книжке [629], но я уже и сама поняла, как она слаба <…> Мне повезло на людей. Очень повезло.
Из многочисленных встреч, каждая из которых была ступенькой познания сущности избранного труда, особняком в памяти стоят две встречи. О них я попробую рассказать.