Отец рассказывал мало и коротко, но рассказы его помнились — в них, пересыпанных незнакомыми словами и непривычными названиями, была притягательность иной, неординарной жизни, их «нельзя было слушать без особенного чувства: так отдаленно казалось время, к которому они относились, так изумительны оказывались лица и герои, им упоминаемые…».
Наверное, таились когда-то в его душе страсти и даже честолюбивые помыслы, заставлявшие его рваться вперед — на штыки, под пули; но сейчас все уже перегорело, остыло, подернулось пеплом болей и усталости, и самая большая его страсть была поддержать свой дом и пристроить детей.
О матери мы не знаем почти ничего. Дважды была замужем, рожала детей, умерла от чахотки. Как судьба столкнула ее с немолодым, тридцатипятилетним человеком, неулыбчивым и одиноким, без гроша в кармане, без родни, да еще с двумя малолетними ребятишками на руках? Каковы были ее характер, внешность, привычки, круг интересов, отношения с окружающими? О ней Федотов не поведал нам ни словом, ни намеком, будто и нечего было вспомнить, словно ее не существовало, словно не оставила она в нем никакого следа.
Пытаясь вглядеться в непростой (совсем не такой простой, как принято считать) и трудноухватываемый характер взрослого Федотова, нелегко отделаться от мысли, что он сложился под влиянием двух непохожих друг на друга и вместе с тем взаимно дополняющих характеров, что полученное от отца уравновешивалось полученным от матери.
Именно от отца Федотов мог унаследовать бескомпромиссную честность (ту самую «неуловимую врожденную правдивость», которую сам отмечал в нем), привычку во всем полагаться на самого себя, на собственные силы и волю; умение добиваться желаемого во что бы то ни стало, стиснув зубы; повышенное чувство долга перед собою, близкими, людьми вообще, государством; сдержанность в проявлении чувств, известный ригоризм, позволявший ему мягко, но неуступчиво отстранять от себя недостойных; житейский стоицизм, склонность к порядку и последовательности во всем; потребность в суждении здравом и трезвом; сознание необходимости тянуть свою лямку в полную силу, ни на кого не перекладывая. Все это истинно мужские черты, черты прекраснейшие — если только они не соединены с натурой огрубелой, душой заскорузлой, характером черствым!
Не от матери ли перешли к Федотову его общеизвестные деликатность, душевная отзывчивость и терпимость, доброта, способные уравновесить тяжелые крайности характера отцовского?
Дом Федотовых, скорее всего, был похож на тысячи других домов, рассеянных по Москве, и в общих чертах его представить себе нетрудно.
Четыре комнатки с низкими потолками, с крашеными дощатыми полами, с дешевой, но приличной мебелью, с обязательными геранями на подоконниках, с недорогими обоями — конечно, не наклеенными, а прибитыми мелкими гвоздиками, с лоскутными одеялами, в которых каждый лоскуток из прилежно собиравшихся годами мог служить листком в этом своеобразном календаре, может быть, с одним-двумя почернелыми портретами, доставшимися от матери, и уж наверняка, с красующейся на самом почетном месте, вставленной под стекло драгоценной грамотой о дворянстве, полученной отцом в 1819 году.
Кухня с громадной русской печью, источавшей жар во всякое время года, с бутылью, в которой вечно закисал уксус домашнего изготовления, с темным, пахнущим плесенью чревом подпола, где по московской привычке к основательности припасов хранилось не менее чем на год, и куда время от времени со свечой в руке, кряхтя, спускалась единственная крепостная душа Федотовых, девка Агафья Макарова (нянька, а также кухарка, горничная, поломойка и прочее), и вскоре являлась оттуда на свет божий, словно из другого мира.
Сама жизнь в этом доме не могла сколько-нибудь отличаться от жизни сотен и тысяч семей, обитавших в таких же домах: жизнь простая, без затей, на которые не хватило бы ни достатка, ни воображения.
Вставали рано — в семь, а то и в шесть; ложились тоже рано. На ночь окна не открывали, боясь воров и простуды. Спали на перинах, укрываясь потеплее, а печи топили на совесть. Заболев, докторов не звали, обходились своими средствами, как при Алексее Михайловиче или даже Иване Грозном: клали под подушку листок с заклинанием дочерей царя Ирода против двенадцати лихорадок, употребляли четверговую соль, заваривали травы, парились в бане, звали знахарку. Много, если в доме держался знаменитый «Енгалычевский лечебник».
Просты были нравы и представления. Разобьется ли чашка, окажутся ли три свечи за столом, залетит ли шальной воробей в комнаты — все поддавалось истолкованию; на какой голос шумит самовар или как воет ветер в трубе, как почесалась бровь или переносица — все это приобретало вещий смысл, различаемый в тонкости оттенков.