Уже вскоре он записал, стараясь быть трезвым и ироничным: «Прошлый год в это время занимался я языком любви — языком ангельским, теперь же английским — языком эгоизма и холодности. Что бы полезнее продолжать, покажет время; теперь зима — вся выгода на стороне холодности». Еще не было сомнений во взаимности и даже в будущем счастье («…оно, кажется, будет неминуемо»), но уже задумывался полушутливо о своей «сердечной драме»: «Ах где-то она и чем кончится?.. По порядку следуют слезы».
И некоторое время спустя, уже в начале 1839 года, жаловался сам себе, махнув рукой на иронию: «Столица поглотила пять лет моей лучшей молодости… В столице где те бескорыстные, которые выгоды свои предпочли бы безвозмездной дружбе? Где любовь, где дружба, там только двое, — третий мешает. А в столице, где все люди связаны приличием и правилами света, как отделаться от третьих, которых бесчисленное множество. Для любви и дружбы — жизнь в глуши, в простоте. Столичная любовь, как лихорадка, имеет свои пароксизмы, кидая зараженного то в жар, то в холод. Пока в столице, успокойся сердцем, не жди и не обманывайся…»
«Сердечная драма» меж тем шла по пути, самим Федотовым полушутливо предугаданному, — сначала по пути «холодности», а потом и «слез». Катенька отдалялась все безнадежнее, он цеплялся за ускользающее, безуспешно пробовал объясниться, страдал и поверял бумаге свои страдания:
Интонации были заемные, кольцовские, а чувства — свои. История произошла самая банальная, описанная в сотнях романов, но ведь банальная — это когда с кем-то другим, а не с тобою. Отчаянию Федотова не было границ: рушилась не только любовь, рушилась вера в разумность мира — все не так, как быть должно по божеской и человеческой справедливости, все неверно, все неустойчиво, самое чистое и искреннее чувство почему-то не вознаграждается, самые пылкие заверения и клятвы ничего не стоят. Быть может, потеря Катеньки оказалась первым (и не самым сильным) из тех ударов, которые еще предстояло перенести его прекраснодушному житейскому идеализму.
Тут еще что-то случилось с рукой, с правой — расшиб, вывихнул, растянул — небезнадежно и ненадолго, но с рисованием пришлось на время расстаться. «Да и как же без руки — левою? Разве изредка, да и то выходит так дурно, что увидели бы его теперешнюю работу, сравнили бы с работами прежними и с надеждами, какие он (так он и писал про себя в третьем лице. —
В довершение всего служебные дела сложились самым неподходящим образом. Репутация образцового строевика сыграла злую шутку с нашим героем: его на год откомандировали в учебную команду. Времени стало совсем мало, и акварель, казалось бы, близкая к завершению, вовсе стала.
Все-таки год кое-как протянулся, рука выздоровела, на смотре Михаил Павлович остался весьма доволен, Федотову «удалось попасть в хорошие», а Веймарн, заведовавший учебной командой, желая поощрить усердие офицеров, заверил их, что в случае какой бы то ни было нужды для любого из них «дверь его не будет заперта». Следуя мудрому правилу ковать железо, пока горячо, Федотов постучался в эту дверь буквально на следующий день: явился к Веймарну со все еще незаконченной акварелью под мышкой — исхлопотать сколько-нибудь «на рисовальные удобства».
Он и подозревать не мог, как все круто повернется и завертится в эти мартовские дни 1840 года и к каким последствиям приведет его поступок.
Веймарн одобрил начатое и велел назавтра же явиться с картиной, но уже прямо в Михайловский дворец, к самому Михаилу Павловичу. Тот оказался в добром расположении духа, тем более что Федотова знал — не только как автора той, первой картины, но и просто как гвардейского офицера, да еще с приличной служебной репутацией. Правда, он отметил кое-какие неточности в деталях, но остался доволен и говорил благосклонно. Беспокоил его только один вопрос — не собирается ли художник в отставку? «Если так — то я с тобою и знаться не хочу. Если хочешь заниматься в свободное от службы время, то говори, что тебе нужно». — «Учителя». — «Кого?» — «Брюллова». — «Хорошо, узнай, что за это хочет». Беседа шла в добром солдатском духе: попросту, без околичностей. Михаил Павлович даже попытался снизойти до житейских обстоятельств Федотова: «А что, брат, туго, туго, туго?» Разговор о бедности его забавлял, с бедностью он не был знаком даже по романам, ибо романов не читал.