Кузнецов наглядеться не может на тесноту деталей «Аристократа», на так согласно живущие с героем вещи. Словно перебирает каждую из них на столе несчастного молодого щеголя, может быть, как раз и спустившего родительское состояние на эти безделушки и оставшегося с куском хлеба, который надо прикрывать, чтобы не быть застигнутым за стыдной для его трудно доставшегося положения трапезой. Видно, что и сам исследователь любит быт вещи более ее бытия, братается с вещами, переглядывая их, как в антикварной лавке, и нечаянно провозит через «таможню времени» и самого Аристократа, так что ты на минуту чувствуешь себя этим гостем не в пору. Любовь автора к художнику сказалась тут с какой-то особенной сердечностью, словно он и не перед холстом стоит, а нечаянно попал в мастерскую своего героя: «Странное чувство охватывает нас при виде их, запечатленных с заинтересованной и любовной пристальностью портретиста, при мысли о том, что все они, буквально все, до последней мелочи, не придуманы, что все они реально существовали, действительно были, что Федотов дотрагивался до них, что каждой из них уготована была собственная судьба, и судьба некоторых, быть может, еще не завершилась. Что с ними сталось?.. Этот бокал темного стекла? Эта лампочка с кокетливым синим колпачком? А этот столик — сумел ли он пройти через долгие и трудные годы, через бури войн и революций? Может быть, он спас чью-то жизнь блокадной ленинградской зимой — расколотый на щепки и сгоревший в буржуйке вместе с разрозненными томами Брокгауза и Ефрона. А может быть, счастливо избежав кончины, подновленный чьей-то искусной рукой и перепроданный за большие деньги, украшает собою апартаменты какого-нибудь нувориша». И посмеем продолжить: этот нувориш (новорус) сейчас, в свою очередь, среди накупленных для имиджа безделушек, торопясь прикрывает книжкой кусок хлеба при нечаянном звонке в дверь.
И я вполне понимаю, почему Кузнецов в целой главе пересказывает «Сватовство майора», почему ему хочется подольше побыть в бесхитростной простоте домашних уловок — решить с Федотовым, как до этого в «Разборчивой невесте», бедные и жалкие для начитанного интеллектуала, но такие понятно беспокойные для повседневной жизни проблемы — чтобы в семействе всё было «как у всех», чтобы невеста не засиделась, чтобы домашний бюджет поправить хоть расчетливым браком. А только посмотрите, о расчете ли автор книги говорит, о скучной ли и очевидной социальности? Нет, он на люстру глядит, на то, как торопится запахнуть свой необмявшийся выходной кафтан хозяин, как служанка решает поприличнее выставить угощение, чтобы не получить нагоняя от хозяйки, как невеста кидается вон и одновременно хочет, чтобы ее удержали, как сваха, приживалка, майор, кошка, намывающая гостей, как жирандоли и картины на стенах… Он тут вместе с Федотовым
Он, может, и думал перегнать Хогарта или Гаварни, да был русский человек, и родная почва сама диктовала поэтику и атмосферу. Никакой насмешки у него не было — только улыбка человеческим слабостям. Английские хогарты и французские гаварни могли смеяться над своим бытом и пленять сердца современников веселой или злой иронией, но они делали это из устойчивой традиции, в которой быт от их насмешки только умнел и укреплялся. Чем оно злее, тем и веселее. А у нас какая злость — Федотов сам из этого круга. Это потом передвижники пустятся в прямой суд, ожесточат сердце и повлекут к Герцену и Салтыкову и к жесткой художественной мысли. И туда же начнут припрягать и его, где прямо уводя его в родоначальники, а где — и от противного.
Всеволод Дмитриев, например, сводил свою большую работу о художнике к тому, что Федотова «съел» Брюллов, что быт был для него только более близкой формой стремления к совершенной живописной красоте в русской одежде, к академизму, к «Помпее» и Микеланджело, а не к критическому передвижничеству, куда отсылали его люди, звавшие Федотова предтечей Перова, Маковского, Пукирева и Крамского. Николай Романов и Виктор Шкловский, в свою очередь, умело доказывали, что Федотова гнало к безумию само ожесточенное время, когда ничем передовому уму и нельзя было кончить, как задохнуться в темном воспаленном колорите холстов «Анкор, еще анкор!» и «Игроки».