Соседи вокруг были самые разные, и жизнь у них была разная. Слева жил генерал Александр Михайлович Похвистнев, справа — губернская секретарша Катерина Овчинникова, а позади участок Федотовых граничил с владениями некоей девицы из дворян Волховских. Через дорогу стоял дом былого боевого морского офицера, капитана второго ранга в отставке Павла Богдановича Головачева, у того тоже были дети, а среди них сын Богдан, федотовский приятель по играм, и дочка Катенька, которой суждено было сыграть в биографии нашего героя некоторую роль (впрочем, роль несколько преувеличиваемую как им самим, так, вслед за ним, и нами, легковерными).
И повсюду что-то происходило — так, ничего величественного и грандиозного, а повседневное течение обывательской жизни, доверительно являющееся взору в полной неприкрытости и неприкрашенности. Где — готовились к свадьбе засидевшейся дочери, где — обсуждали письмо от кузины с душераздирающими подробностями кончины ее супруга, где — ждали почтенного гостя, где — судебного исполнителя, входившего в дом подобно посланцу рока, где — рыдали по поводу смерти болонки, а где — веселились по причине явления на свет наследника. Словно десятки маленьких театров были одновременно открыты ему, и в каждом игралась пустячная, но комедия, обыденная, но драма.
«Сколько я могу дать себе отчет в настоящее время, способностью находить наслаждение в созерцательных занятиях обязан я сеннику или, скорее, верхней его части».
Именно здесь начинался будущий художник, и именно такой художник, как Федотов. «Всё, что вы видите на моих картинах (кроме офицеров, гвардейских солдат и нарядных дам),4 было видено и даже отчасти обсуждено во время моего детства: это я заключаю как по воспоминаниям, так и по тому, что, набрасывая большую часть моих вещей, я почему-то представлял место действия непременно в Москве… Сила детских впечатлений, запас наблюдений, сделанных мною при самом начале моей жизни, составляют, если будет позволено так выразиться, основной фонд моего дарования».
(Пожалуй, как ни широко Федотов обозначил роль Москвы и московских впечатлений для своего творчества, сказал он все-таки не всё. Умолчал об общем влиянии «московского духа», которое выразилось в светлом добродушии его сатиры, — так посмеиваются над добрыми знакомыми, желая им всяческого добра и скорейшего освобождения от некрасящих их свойств и привычек.)
Впрочем, тогда об искусстве он еще не помышлял, был мальчик как мальчик, бегал с друзьями, лазал в соседские сады, пускал кораблики весною. Если бы каким-то чудом и помыслил — так это было бы пустым мечтанием, бесплотной и бесполезной грезой, не имеющей ровно никакого отношения к его будущей жизни, к тому, что заботило его родителей. Между тем озабоченность была серьезная: что делать дальше с сыном, которому уже исполнилось десять лет? Учить, конечно, но как?
Не могло быть и речи о том, чтобы приставить к нему гувернантку, из тех, что в простоватой Москве именовали мамзелями, или чтобы нанять гувернера — француза, а на худой конец немца, хотя бы самого завалящего немца (бывшего конюха или камердинера), или чтобы его просвещали приходящие наставники, вроде тех, которые учили Коленьку Иртеньева, а также немало иных Коленек Иртеньевых в порядочных домах Москвы.
Какие-то домашние учителя им уже занимались, как можно понять: «Московской академии поэзии бывший учитель Федор Евдокимов Платонов» двадцати восьми лет и «немецкого языка разный информатор Андрей Евдокимов» двадцати пяти лет, жившие в доме в 1818 году, а может быть, и позже (очевидно, жильцы, которые в счет своей умеренной квартирной платы преподавали Федотову и его брату начатки знаний и в первую очередь российскую грамоту). Это было, конечно, решительно не то, что требовалось для дальнейшей жизни.
Но не могло быть и речи о том, чтобы отдать его в «учебное заведение для детей благородных мужского пола», или попросту в пансион. Пансионы расплодились тогда по Москве, как грибы, их полно было и вокруг, неподалеку: и на Мясницкой в доме Лобанова-Ростовского — пансион профессора Шлецера и доктора Кистера, и на Мясницкой же — пансион мадам Жарни, и на Новой Басманной — пансион Бибикова, и на Сенной, у Красных ворот, — пансион Дамоно. За год учения в таком пансионе пришлось бы выложить тысячу рублей ассигнациями или, если хорошенько поторговаться, — тысячу шестьсот за двоих, что федотовскому семейству было, конечно, непосильно.
Что говорить о пансионе, когда не по карману было даже Трехсвятительское училище возле церкви Трех Святителей у Красных ворот — паршивенькое, убогое, ядовито названное «Трехмучительским» (там служили трое учителей). Скудное благосостояние семьи — благосостояние более внешнее, Федотов недаром называл себя «небогатым, даже, попросту, бедным дитятей» — держалось на жалованье отца, и оно не могло быть вечным: отец вошел в преклонный возраст, тянул лямку из последних сил и едва дотянул — ушел в отставку как раз в 1826 году, когда и сын оставил дом.