Сюда он позволял себе приходить запросто, не опасаясь показаться бесцеремонным, наперед зная, что встретит искреннее, не показное гостеприимство. Здесь он мог неторопливо, за приятной беседой, ощущая ласковую опеку со стороны милых женщин, пообедать за красиво накрытым столом, и не щами, принесенными Коршуновым из солдатской кухни или трактира, а вкусной домашней стряпней. Федотов, хоть и был неприхотлив в еде и легко довольствовался малым, не мог не оценивать с удовольствием этой разницы, как не мог не оценивать и прелести любимого им и всегда заботливо ему подставляемого старого рейнвейна — тех двух-трех рюмок, которые он себе позволял. Здесь не досаждали настояниями поесть или выпить еще чего-нибудь (этого злосчастного обыкновения он не переносил и решительно отговаривался, ссылаясь при этом почему-то на болезнь глаз). Здесь можно было после обеда по-свойски вздремнуть на покойном диване; можно было, не отсчитывая минуты, положенные на визит, и не рискуя показаться навязчивым, засидеться до вечера, а там провести время за чаем, слушая разговор или чье-нибудь чтение вслух. Здесь никого не шокировали его вечный черный сюртук, вечный жилет и черная косынка на шее, и никому не казались несветскими его заметно угловатые манеры, изъяны во французском языке, привычка за разговором непрерывно грызть ногти и даже усы. Наконец, здесь почитали его занятия, а с ними и обыкновение постоянно («для сбережения времени») рисовать в прихваченном с собою маленьком альбомчике; а когда случалось, что он вдруг задумывался, делался рассеян, замолкал и торопился уйти, — его не удерживали, благоговея перед той мыслью, которая явилась ему в голову и требовала немедленного обдумывания и проверки карандашом.
В таких домах Федотов был свой и легко становился душой общества. Его (по собственному выражению) «укладчивый характер» выходил наружу, он становился сообщителен, очаровывал окружающих. Глаза его блестели, смотрели умно и живо, разговор был интересен, на каждый предмет у него обнаруживалась своя, и любопытная, точка зрения. Самая его речь пленяла. Это была чисто русская речь в богатстве ее оттенков, тонкостей и выражений, большей частью уже повыветрившихся в среде образованной петербургской публики, — их Федотов набирался, якшаясь с простым народом и во время прогулок; слова употреблялись незатертые, неожиданные и всегда к месту. Первостатейный рассказчик, он увлекательно повествовал обо всем, а более всего о своих странствиях по Васильевскому острову, о встречах, о виденных типах, артистически пересказывая подслушанные разговоры; при этом он обладал редким даром о самом смешном толковать с невозмутимой миной на лице и в самых серьезных выражениях, заставляя хохотать своих слушателей. Рассказывая о себе, о забавных происшествиях, с ним случившихся, он был удивительно откровенен, и далеко не все оказывались настолько проницательны, чтобы понять, что «эта откровенность простиралась до известной черты, дальше которой трудно было что-то узнать», как заметил один из наиболее чутких его слушателей. Он шутил, каламбурил, сыпал экспромтами, мило волочился за дамами, легко соглашался прочитать стихи или спеть, не раз брался за гитару или подсаживался к фортепиано. Только что нарисованное он с удовольствием показывал, без жеманства и без высокомерия выслушивал сердечные, порою простодушные слова восхищения, многие рисунки тут же раздаривал, понимая, что его подарок в самом деле мил и дорог.
И его хозяева, и их гости были, как правило, люди обыкновенные, не меченные какими-то талантами, не водящиеся со знаменитостями. Их чистосердечное почитание грело Федотова (редкий дар не нуждается в том, чтобы ему воздавали, без того он может увянуть), вместе с тем и сам он дорожил своими знакомыми.
Его притягивала их ровная доброжелательность к людям и услужливость, лишенная малейшего оттенка кондового российского холопства, их чувство собственного достоинства, не переходящее в заносчивость, их способность судить обо всем — будь то модный роман, театральные новинки или заграничные известия — умно, трезво и все так же доброжелательно. Ему нравилась самая обстановка этих отнюдь не богатых домов — с вещами не роскошными, но изящными и удобными, носящими отпечаток хорошего вкуса; не приобретенными за бешеные деньги у модного мебельщика, но собиравшимися десятилетиями, большей частью доставшимися от родителей и бережно сберегаемыми вместе с нравственными уроками.
Всей натурой предназначенный для такого существования, но обделенный в нем житейскими обстоятельствами — захолустно-мещанским, скудным на духовную пищу детством, восемнадцатилетним пребыванием в одной и в другой казарме, запоздалостью развития, нищенской неустроенностью всей своей жизни и собственного холодного и угарного дома — он тянулся к этим славным людям, с удовольствием входил в их круг и щедро делился с ними тем, чем мог, — рисунками, экспромтами, стихами, романсами и увлекательными рассказами.
Именно они и стали натурщиками в его живописной практике — персонажами его портретов.