Несколько из них сохранилось. Они сделаны чрезвычайно добротно, в манере, близкой к акварельной миниатюре, мазочек к мазочку, и отличаются несомненным сходством. Николая I рисовать приходилось, само собою, не с натуры, а с чужих оригиналов, дополняя их собственными впечатлениями, собранными на парадах и смотрах. В дневнике Федотов как-то упоминает об одном из таких оригиналов (работы некоего Голдгойера-отца) — его дали всего на шесть часов, и надо было срочно работать. Михаила Павловича же, шефа императорской гвардии, он знал несравненно лучше, видел и чаще, и гораздо ближе, может быть, даже удостаивался короткой беседы. Любопытно, что на портретах этих Михаил Павлович выглядит довольно непривлекательным: то ли на самом деле он был еще противнее, то ли простодушие бытового портрета пересиливало эстетику портрета официального.
Пробовал Федотов запечатлеть и Александра I; одно такое изображение сохранилось — не акварельное, а карандашное — тщательная, штрих в штрих копия с литографии. Но только одно, потому что на покойного, пусть и почитаемого монарха спрос всегда пониже.
Порывался и на расширение размаха деятельности — вел переговоры о том, чтобы литографировать портрет императора. С Юнгером не договорился («с немцем не столкуешь» — в сердцах занес в дневник), направился к Прево, тот оказался сговорчивее и взялся исполнить 25 или 30 экземпляров. «Отдал, авось выручу что-нибудь: дома — ни то ни се, и все и ничего…» Чем кончилась вся затея — неизвестно, но скорее всего ничем — деляческой жилки Федотову всегда недоставало.
Все-таки этот маленький промысел всерьез не назовешь профессиональным творчеством; просто он свое скромное еще умение употреблял на выделку определенных предметов, как другой употребил бы на изготовление цветов из бумаги или воску. Однако через некоторое время перед ним забрезжила возможность приложить свои художественные силы к жизни, причем самым удачным образом, каким можно было себе представить.
Это случилось в 1837 году.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Собственно, начался этот год для Федотова вполне обыденно. Шла, правда, подготовка к предстоящему нешуточному походу всего гвардейского корпуса, а потом состоялся и самый поход по направлению Пулково — Ижора — Тосно — Царское Село — Гатчина — Кипень — Красное Село — Петербург. 167 верст по февральскому ненастью, в мороз. Устали, были раздражены, но воротились целы, получили высочайшую благодарность, а в тепле городских квартир всё забылось или даже вспоминалось как некое забавное приключение.
Настоящие волнения начались весной — он влюбился.
Имя любимой девушки Федотов пронес через всю жизнь. В начале 1840-х годов, когда все, казалось бы, давно отгорело и подернулось пеплом, он пишет: «Как румяны рассветы, / Как ясен дня свет, / Родилась на свет Моя К…а» (вместо имени целомудренные точки, но угадать его нетрудно). И в 1843 году повторяет:
И даже в 1850 году, давно отжив следующее увлечение и уже войдя в другое, пишет:
В постоянстве, с которым Федотов повторяет как заклинание это имя, много трогательной наивности, которую он умудрился сохранить неистраченной до конца дней своих. Точно ли это была пламенная любовь, охватившая все его существо, или плод юношеского воображения, а потом упрямство сознания, не желающего расстаться с тем, в чем было отказано жизнью?
Всякая чужая душа — потемки, что же до души Федотова, как будто такого открытого, сообщительного — так она потемки вдвойне. В сердечных его делах вовсе не разобраться, так надежно они упрятаны и запечатаны ласково-доверительной улыбкой, о которой вспоминают едва ли не все, его знавшие. Друзьям, даже близким, о любви он ничего не поведал — так, случайные обмолвки в редкие минуты откровенности. Его трудно понять и там, где он остается наедине с чистым листком бумаги, готовым принять излияние его сердца: всё запутано, зашифровано сложными аллегорическими фигурами, иносказаниями, понятными ему одному, всё надо толковать, разгадывать, всюду добираться до потаенного смысла, порою рискуя и вовсе не добраться.