Любит его, и ранит почти смертельно. Но как знать? Чтобы такого сложного, как он, упростить, лабиринтно-извилистого выпрямить, может быть, и нужна была такая беспощадная «прямолинейность» любви?
Чтобы это свойство матери понять, надо увидеть его и в сыне. Все свои «блуждания» кончив – «выпрямившись», упростившись окончательно, – будет и он «прямолинеен» (в будущей страшной логике «Предопределения», Praedestinatio). «Выпрямленный лабиринт» св. Августина – «прямая линия» св. Моники.
Матери иногда, во сне, наваливаясь на грудных детей своих, душат их, «засыпают» до смерти, а проснувшись и увидев, чтó сделали, – сходят с ума или убивают себя от отчаяния: так Моника едва не «заспала» Августина.
Да, «дивен Бог во Святых Своих», – и страшен.
XXXVIII
Двое будущих святых, Августин и Моника, выгнали из дому ни в чем не повинную женщину, как добрый человек и собаки не выгонит. «Если это грех (еще бы не грех!), то и его, вместе со всеми остальными, очистил огонь Благодати», – решает один из мирских апологетов Августина.[186] Но вопрос вовсе не в том, «очищен» ли грех огнем Благодати, а в том,
«Значит ли это, что такое сокровище (святость Августина) куплено слишком дорогою ценою?» – спрашивает другой апологет. Глупый и нечестивый вопрос! Капища Ваалу строились на костях человеческих, но не Церковь Божия. Да и святость Августина куплена ценою вовсе не таких жертв.[188]
Судят ли грешные святых? Нет, не судят. Но Бог может судить святых своих
Кажется, во дни Гомера глаз человеческий не отличал зеленого цвета от голубого (слово glaukos, одно для обоих цветов), а в наши дни уже отличает, может быть, потому, что за 3000 лет в человеческом теле что-то изменилось – пошло вперед; так же точно изменилось, может быть, что-то, вперед ушло, и в человеческом духе, за полторы тысячи лет христианства, от Августина до нас, и по тому, как изменилось, можно судить о том, куда и как движется в человечестве Дух.
XXXIX
«Жизнью века сего я уже начинал тяготиться; уже не так, как прежде, томился жаждой богатства и почестей… Но похоть к женщине все еще крепко держала меня». – «Даруй мне, Господи, целомудрие, –
Надо отдать ему справедливость, – он себя не щадит: в маленьких, грешных, «задних мыслях» (сколько их может быть и у святых!) иногда труднее признаться, чем в больших, уже совершенных грехах.
«Старые любовницы мои, Пустяки пустяков, Суеты сует, nugae nugarum et vanitates vanitatum, все еще крепко держали меня за одежду плоти моей и шептали мне на ухо: „Как же ты покинешь нас, и мы уже не будем с тобой, во веки веков, и тебе уже, с этой минуты, нельзя будет делать того-то и того-то?“ И что они напоминали мне в этом: „того-то и того-то“, – какие мерзости. Боже мой, какие стыды… да избавит от них раба Твоего милосердие Твое!»[190]
Да, он себя не щадит. «
«Чего они только ни напоминали мне, Боже мой!.. Но я уже слушал их меньше, чем вполуха; громко, лицом к лицу, они уже не смели говорить со мной, а только за спиной моей тихонько ворчали, как бы украдкой молили меня, уходящего, в последний раз оглянуться на них… Но я уже весь горел от стыда, что все еще слушаю шепот тех Пустяков и все еще колеблюсь».[191]
«Две были борющихся воли во мне („две Души“, „два Двойника“): старая плотская воля и новая, духовная. И душу мою раздирали они, борясь. Вот когда понял я, по собственному опыту, experimento, что значит: „плоть против духа, и дух против плоти“. Я был еще в обоих, но уже больше в том, что любил, чем в том, что ненавидел, и даже в этом втором был уже не я, потому что я это больше терпел, чем делал».[192]