Маловероятно, вопреки глухому намеку Тацита, чтобы сам Нерон был «поджигателем» Рима. «Думали (все), что пожар приказан был им (Нероном), jussum incendium credebatur. Вот почему, желая заглушить эту молву, начал он судить и казнить лютейшими казнями тех, кого народ за гнусные дела, flagitia, ненавидел, – так называемых христиан… Но в вине поджога не могли их уличить; истинной же виной их была ненависть к человеческому роду, in odio humanis generis convicti sunt».[71]
Чтобы осветить игры на конном ристалище, где сам император, в одежде возницы, правил конями, зажжены были, в знойных сумерках августовского вечера в великолепных садах Нерона, за Тибром, живые факелы – христиане, «поджигатели Рима».[72] Серой, дегтем или смолой пропитанная волосяная рубашка, tunica molesta, была обыкновенной казнью поджигателей; но горящие люди – новый способ освещения, изобретенный Нероном. Гарь человечьего мяса смешивалась с благоуханием фимиама на жертвенниках «богу Кесарю, Нерону», divus Caesar Nero.
«Огненного искушения, для испытания, вам посылаемого, как приключения странного для вас, не чуждайтесь, возлюбленные», – скажет Петр (I Птр. 4, 12).
LXXI
В те же дни, преданы в жертву хищным зверям, на арене цирка, старики, дети, женщины и девушки, – под видом умирающих богов древних мистерий – Адониса, Геракла, Диониса, Орфея.[73]
«Нам, последним посланникам, Бог судил быть как бы приговоренными к смерти, потому что мы сделались театральным зрелищем, théatron, для мира, для Ангелов и человеков», – скажет, вероятно, об этих играх Павел (I Кор. 4, 9).
В первом ряду зрителей, на высоком золотом помосте, podium, под сенью пурпурных завес,[74] в сонме весталок, в белых одеждах, и курульных сановников, сидел, похожий на пухлого младенца, Нерон, с многоярусной прической из мелко завитых темно-русых волос, с мутно-голубыми глазами и страшно выдающейся нижней губой.[75] Будучи близорук, он вставлял в левый глаз вместо зрительного стеклышка, вогнутый, тщательно ограненный, исполинский изумруд,[76] чтобы лучше видеть наготу христианских мучениц, закрывавших ее только волосами, как Ева в раю. Девственная прелесть ее отражалась как вечное солнце в фокусе изумрудных огней Неронова очка. Qualkis artifex pereo! «Какой во мне погибает художник!» – скажет он, умирая. Матери своей, только что им убитой, еще непростывшее тело будет судить, как художник, глядя на него, может быть, сквозь тот же изумруд.[77]
Жадно смотрит, как бешеный бык подымает на рога обнаженные тела мучениц, и влачит их, и топчет на окровавленном песке арены; жадно вдыхает сладострастный запах крови, пиро-начальник, архитриклин ужасной вечери, – тот, кому поклонятся люди и скажут: «Кто подобен Зверю сему, и кто может сразиться с ним?» (Откр. 13, 4).
Были и другие игры, еще более ужасные. Медленно выползал на арену из подземного логова-клетки, cavea, огромный леопард или пантера, подкрадывался к привязанной к столбу, обнаженной до последней наготы, четырнадцатилетней девочке, и, когда становился на задние лапы, звериная шкура полуспадала с него, и вдруг из-под нее обнажалось человеческое лицо, страшнее звериной морды, – как бы лицо самого диавола. Кинувшись на девочку, он утолял на беззащитном теле гнусную похоть, под неистовый рев и рукоплескания шестидесятитысячной толпы, узнававшей «кесаря-бога» в звере.[78] А после того Дорифер, палач и «супруг его возлюбленный», делая вид, что убивает зверя, убивал ее.[79]
Но, может быть, в последний миг сходил к ней, на кровавое ложе, Христос Жених.
LXXII
Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол; что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, – в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10, 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты Меня оставил?»
«Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада.
«Господи! куда Ты идешь? quo vadis?» – мог бы он и теперь спросить и услышать тот же ответ, как на Тайной Вечере: «Куда Я иду, ты теперь не можешь за Мною идти, но после пойдешь» (Ио. 13, 36).
Узником, вероятно, не был Петр, когда пришел в Рим: иначе бы Марк, ближайший ученик, «сын» его, бывший с ним почти до конца, разделил бы участь его (I Птр. 5, 13). Это, может быть, и сделало возможным бегство Петра. Помнит о нем только сравнительно поздний апокриф, «Деяния Петра».[80] Но бегство это, вероятно, исторически подлинно: в голову никому не могло бы прийти сочинить что-либо подобное о Верховном Апостоле.[81]