За ночь была прочитана “Чайка” и сделан вывод: писатели — самый трудоемкий объект для наблюдения. В доме Малышевых же ничего, конечно, не произошло. Точно в 06.30 поднялся Роман, за ним последовательно Софья Владиленовна, Герман Никитич и, наконец, лентяйка Марина, сразу после ухода отца занявшаяся танцульками в голом виде. За зиму у нее прибавились груди и чуть раздались бедра Домашние уроки занимали всё меньше и меньше часов, девчонка висела на телефоне и (у Патрикеева зашлось дыхание) выкурила сигарету, поставив его в исключительно неудобное положение: как предостеречь девочку и как стукнуть матери о прогрессирующем моральном разложении дочери?
Ушла наконец в школу. Роман появился — и далее как по графику. Все чинно и спокойно, хоть время и торопило. Вениамин, не менее Патрикеева обеспокоенный, рассказал: начальство в панике, в ноябре созывается какой-то конгресс в Лондоне, Германа Никитича столько раз уже не пускали за рубеж, что западные коллеги его разъярились, Малышев пользовался известностью как специалист по 18-му веку, и коллеги взбунтовались: подавай им Малышева живым или мертвым, но в Лондоне, иначе отменим конгресс! Вот начальство и бесится, ничего ведь наружное наблюдение не установило. Внутреннее тоже, хотя внедренная в дом Анна Петровна Шершенева и радовала своими комментариями. Душевное волнение охватывало ее, когда она — с пляшущей в пальцах сигаретой — впитывала в себя голоса на ленте. Ахала, осуждающе покачивала хорошенькой головкой, сучила точеными ножками, язвительно улыбалась, иногда хохотала. Ее долго благодарили, намекнули, что могут чем-либо поощрить, на что она ответила решительным отказом, однако день спустя пожаловалась на головные боли и тоже намекнула: не пора ли ей побыть в тишине, в безголосном мире, — и намек поняли, организовали путевку в тихий подмосковный санаторий. Непрослушанными остались всего три бобины, но это были производственные отходы, ошибочные звонки случайных людей.
11
Начальство, похоже, смирилось уже с тем, что либо Герман Никитич ни в чем не повинен, либо настолько погряз в преступлениях, что ему уже нет нужды с кем-либо контактировать, то есть документ особой государственной важности давно передал (или продал) Западу. Патрикеев стал вхож в кабинеты руководства 5-го управления, с ним советовались, его спрашивали, и он уверенно отвечал: Герман Никитич Малышев — настоящий советский человек!
И вдруг “Столяр” взбрыкнул, показал — прилюдно! — всей наружке кукиш: да знаю я, знаю всё о вас, и катитесь к черту, шпики проклятые, филеры тупые, вам не за доктором наук следить, а за алкашами у магазинов.
В воскресный день произошло это неслыханное по дерзости нарушение доброго и тайного соглашения. (Вениамин позднее так отозвался о дикой выходке Германа Никитича: “Вероломно нарушил пакт о ненападении!”.) Вся семья в сборе, все заняты своими делами, пообедали, как всегда, в половине третьего, Германом Никитичем намечалось чтение принесенного накануне реферата своего ученика, к понедельнику обещался отзыв — пока устный. Перед ответственной работой — чтением — Герман Никитич вздремнул с полчасика. Патрикеев тоже полежал немного, потом углубился в “Живой труп”, изредка заглядывал к Малышевым. Ничего примечательного, все воскресные дни Германа Никитича изучены, новостей сегодня (как и неделю назад) не будет.
Вдруг запищала рация, встревоженно заговорил агент в машине: объект вышел из подъезда и направляется в сторону автобусной остановки! Патрикеев не знал, что и подумать. Куда это направляется Малышев? Холодильник полон продуктов, в кино Герман Никитич не ходок. Куда? К кому?
А надо было что-то решать, немедленно. Напарник отпущен домой (надо же людям отдыхать!), ни одного человека под рукой, чтоб прицепиться к Герману Никитичу, который пропал, как дядя Ваня в третьем акте. Вся опергруппа, усыпленная советским образом жизни Малышевых, нежилась в воскресном безделье.