Она всегда думала, что детей нет по ее вине, а теперь почему-то догадалась, что виноват скорее он, зря она себя корила. Словно пылесос, втягивающий все, к чему ни прикоснется, он втянул ее в чуждый мир, где естественно быть слепой, естественно чувствовать, что ты должна утешать неудачника мужа. «У тебя врожденное чувство долга, — сказал отец, когда ей было лет десять. — Это очень хорошо». Теперь она не знает, хорошо ли; ей кажется, что чувство долга и ощущение вины — разные названия одного и того же.
Позже в этот день она гуляет около церкви Сан Бьяжо, в лугах, у городской стены. Там, где тень, мальчики играют в футбол, девочки лежат на траве. Проходя мимо храма, она заучивает слова. Идет по белым, пыльным тропкам, меж тонких пиний; «solivago» — вот слово, которое она старалась вспомнить, — «гуляю одна». «Piantare» — что-нибудь сажать, «piantamento» — посадки, «piantagione» — плантация. Она проверяет оскудевшую память: «sutta via di casa» и «in modo da», «un manovale» и «la briciola»[105].
В августе, когда уже совсем жарко, синьора Фалькони подходит к ней в macelleria[106]. Говорит она по-итальянски — Генриеттин итальянский лучше теперь, чем примитивнейший английский синьоры Фалькони. У нее к Генриетте дело, совсем не то, из-за которого Генриетта улещала по телефону возможных постояльцев. Они с синьором Фалькони хотят ей сделать одно предложение.
— Verrò, — соглашается Генриетта. — Verrò martedí coll’autobus[107].
Фалькони угощают ее кофе, уговаривают выпить grappa[108]. Теперь все четыре виллы вокруг фермы полны англичан. Каждые две недели постояльцы сменяются, надо снять грязное белье, отдать в стирку, постелив свежее, прибрать. Когда новые приедут, показать им, что где, сказать про окна и ставни, предупредить насчет москитов, попросить, чтобы не тратили много воды. Многое надо объяснить, до сих пор Фалькони с этим не управлялись. На одной из вилл Генриетте отведут жилье, комнату с балконом и ванной, отдельный выход. И будут немного платить за белье, за уборку, за эти вот объяснения. Хозяевам неудобно, они боятся, как бы Генриетта не сочла это унизительным. Вдруг догадается, что женщину на такую работу найти нелегко, они ведь лучше пойдут в гостиницы у источника, а для самой хозяйки работы более чем достаточно.
Конечно, думая о будущем, Генриетта иное себе представляла, но долго ли ей жить в appartamento? Нельзя рассчитывать на милость чужих людей, да они что ни день могут вернуться.
— Va bene, — говорит она. — Le faccio[109].
Она съезжает с площади Святой Лючии. Синьора Фалькони зовет ее la govemante[110], постояльцы всегда с ней дружат. Одни ее возят в «Il Marzucco»[111], городскую гостиницу, другие — к водам или к аббатству Monte Oliveto[112], где среди галерей порхают голуби, белые, как те дороги, по которым она любит гулять. Справа и слева от розовой кирпичной арки — прекрасные фрески Луки делла Роббиа, и голуби на них иногда садятся. Она ничего не видела красивей, чем это аббатство на Масличной горе; что ж, спасибо девице в старушечьих очках.
Вечерами она сидит на балконе с бокалом vino nobile[113], слышит английскую речь, а подальше, у fattoria[114] и в fattoria, говорят по-итальянски. К октябрю английские голоса исчезают, никого нет, только итальянцы приходят позавтракать по воскресеньям. Генриетта убирает виллы. Чистит кастрюли, прячет ножи, ложки, белье. Видимо, хозяевам неудобно, что она так много одна, они приглашают ее пообедать, но она объясняет, что открыла всю радость одиночества. Иногда она смотрит, как они делают свечи, варят мыло — учится.
Девица, меряющая шагами бывшую Генриеттину гостиную, уверенней и проще, чем тогда, а вот красивей не стала. Одета получше — черный свитер и черная кожаная юбка. На свитере — перхоть; волосы подстрижены коротко.
— Вот оно как вышло, — повторяет она не в первый раз за то время, что им пришлось быть вместе.
Генриетта молчит, не то что прежде. Наверху лежит тот, на кого обе они имели право. Голубую пижаму в коричневую полоску она сама покупала три года тому назад. Опасности уже нет, ему лучше.
Еще девица повторяет:
— Рой и сам говорит, вся наша жизнь — цепь ошибок.
А все-таки у них больше общего, у него и этой девицы — оба такие ученые, могут потолковать о Гессельмане. Собачки больше нет, она съела пластиковый мешочек из-под мяса и умерла, Генриетта винит себя одну. Как ни страдай, жестоко уйти и бросить собаку.
— Я отдала вам Роя, — говорит она. — Ведь оба вы этого хотели.
— Рой болен.
— Болен, но ему лучше. Дом этот — ваш с ним. Вы все переменили, запустили, здесь грязно, окна вроде никто и не открывал. Я вам и дом отдала, Обратно не прошу.
— Как плохо с собачкой получилось. Вы уж простите.
— Я сама ее оставила. Все вам оставила.
— Ну, Генриетта…
— Рой будет опять работать, нам точно сказали. Ему надо похудеть, держать диету, двигаться, он об этом совсем не думал. Они ведь вам, не мне, объясняли, что делать.
— Они не поняли, Генриетта. Мы расстались, я тут и не жила Я же вам говорила. Пять месяцев не была, я теперь в Лондоне.