На характер Яна ин'т Фелдта, возможно, сильно повлияло кино, куда он привык ходить ежедневно, и это было единственным, чего ему мучительно не хватало на ферме. В кинозале он чувствовал себя счастливым: там все шло своим естественным путем и ставкой в борьбе была жизнь. Весьма ограниченный в области интеллекта, он выгодно отличался от других в области той таинственной страсти, которая говорит сама за себя, превращая своих адептов в полубогов, воплощающих свои мистические устремления в действительность; она не нуждается в словах, ибо ее первое условие — молчание. Все великие любовники относятся к этой категории. Ян, однако, не попадал в нее — он был слишком скучен. Но в тот краткий миг, когда любовник может показать себя без слов, ему не было равных.
— А в Амстердаме ты знал кого-нибудь из НСД? — спросила Мария, когда они уже подходили к своему любовному гнездышку. Рядом с овсяным полем находилась заброшенная ферма, хозяева которой — двое дряхлых старичков — держали только коз; в этом глухом местечке росло одно-единственное шелковичное дерево, развесистое, с черным смолистым стволом, тяжелые ветви стелились низко по земле, но каждый год сквозь чащу узловатых сучьев пробивалась новая, молодая жизнь.
Ян ин'т Фелдт присел на мощный сук и отрицательно покачал головой. В Амстердаме он много слышал о сборищах этих брехунов, но зачем Марии совать свой нос в эти дела?
— И всякий может туда вступить? — спросила она.
Он кивнул, подсел ближе и положил руку ей на бедро.
— И евреи тоже? — игриво спросила она, чтобы хоть что-нибудь сказать.
— Не думаю, — ответил он хриплым голосом, уже обуреваемый страстью, которая хоть на несколько минут делает жизнь стоящей. Но едва он притянул Марию к себе, как она, оттолкнув его, прошептала:
— Может, этот зануда Кохэн виноват, но только, Ян, не сегодня, не…
Она сопротивлялась, он не настаивал, хотя видел, что она зря сваливает на Кохэна, просто у нее нет настроения. И он сидел неподвижно, подобный каменному изваянию, грозный, недоверчивый и молчаливый, как никогда прежде. Смутный страх охватил ее. Может, он что-то подозревает? Что ему известно о «черном»? Откуда было ей знать, что совсем рядом с ней рухнул целый мир и что дело тут совсем не в ней лично.
ТЫСЯЧА И ОДНА НОЧЬ
Схюлтс ехал на велосипеде по верхней дамбе, а справа, со стороны парка, куда евреям вход был запрещен, доносилось пение дроздов. В этом году мелодия напоминала тему симфонических вариаций Цезаря Франка, и перехватили они ее бог весть у каких птиц: синицы, малиновки или зяблика. Дрозды, эти кукушки в области пения, — паразиты и плагиаторы, но благодаря своей ослепительной технике им удавалось придать украденному мотиву удивительно совершенную форму. Это были, собственно, настоящие маленькие немцы — музыкальные, прилежные, но несамостоятельные. Три года назад в майские дни дрозды выводили такую чистую, лукавую мелодию, от которой не отказался бы даже старик Гайдн. Под лазурно-голубым небом дрозды неутомимой пасторалью сопровождали наглый захват маленькой страны. Кто знает, может, и после освобождения они будут исполнять эту же мелодию? — подумал Схюлтс и рассмеялся: любое внешнее впечатление неизбежно связывалось у него с мыслью об освобождении.