На смуглом худощавом лице Архипова выражалось полное сочувствие к просьбе товарища.
— Тишком?! — переспросил старший офицер, подавляя улыбку. — Ты и тишком так орешь, что тебя за версту слышно. Глотка-то у тебя медная, у дьявола!
Боцман стыдливо заморгал глазами от этого комплимента.
— Ты пойми, Матвеев, пассажирки — дамы. При них ведь нельзя языком паскудничать, как перед матрозней.
— Точно так, ваше благородие, известно дамы! — осклабился боцман. — К этому не привычны.
— То-то и есть! Так уж вы остерегайтесь… Не осрамите… А не то командир строго взыщет, да и я не поблагодарю…
— Будем стараться, ваше благородие! — ответили разом оба боцмана подавленными голосами.
— Ступайте!
Они юркнули из каюты старшего офицера, осторожно, на цыпочках, прошли один за другим через кают-компанию и, очутившись в палубе, остановились и снова переглянулись, как два авгура, без слов понимающие друг друга.
— Ддда! — протянул Матвеев.
— Ловко! — промолвил и Архипов.
— Нечего сказать: приказ! Остерегись тут!
— Как-то он сам остережется!
— Какая кузькина мать принесла этих пассажирок, чтоб их…
И из уст Матвеева полилась та вдохновенная импровизация ругани, которая стяжала ему благоговейное удивление всей команды.
— А вестовые сказывали, быдто горничная — цаца! — усмехнулся, подмигивая глазом, Архипов.
— И без нас, братец, довольно на эту цацу стракулистов [5]! — сердито ответил Матвеев и кивнул головой на гардемаринскую каюту… — Не бойсь, маху не дадут!
И оба боцмана, недовольные будущими пассажирками, поднялись наверх и пошли на бак сообщать распоряжение старшего офицера.
А там уж шустрый молодой вестовой Цветкова, Егорка, сообщал кучке собравшихся вокруг него матросов о том, что слышал в кают-компании, причем не отказал себе в удовольствии изукрасить слышанное своей собственной фантазией и произвел пассажирку в генеральши.
— Российского генерала, братцы, дочь, а здешнего генерала жена, — рассказывал не без увлечения Егорка. — Ва-ажная и кра-асивая! Сам генерал, братцы, из левольвера застрелился неизвестно по какой причине — спекуляция какая-то приключилась, болезнь такая, а женка после того и заскучила.
— Известно — живой человек… Без мужа заскучит! — вставил кто-то.
— “Не хочу, говорит, после того оставаться в здешних проклятых местах… Недавно, говорит, и сама тою ж болезнью заболею и решу себя жизни. Желаю, говорит, ехать беспременно на родину и вторительно пойду замуж не иначе, как за русского человека”.
— Видно, баба с рассудком. Это она правильно… Со своими живи! — раздалось чье-то замечание.
— И испросилась, значит, генеральша у капитана идтить с нами до Гонконта, а оттеда она на вольном пароходе. А с ей ее горничная. Мой мичман сказывал, что такая форсистая и пригожая девушка, вроде бытто мамзели… Одно слово, братцы, краля!
— Она из каких, Егорка? Мериканка?
— Наша православная. Из России привезена, хрестьянской девушкой… Только живши в Америке в этой, мамзелистой стала на хорошем-то харче… Здесь ведь, братцы, все мясо да белый хлеб… Народ в пинжаках…
— Ишь ты… русская! А давно мы русских девок не видали, ребята! — заметил один из слушателей.
— То-то давно… А наши не в пример лучше! — решительно заявил Егорка.
— Небось, Егорка, и здешние мамзели понравились?
— Что говорить, чистый народ, но только ни она тебя, ни ты ее понять не можешь… “Вери гут да вери гут”, — вот и всего разговору…
— А хороши, шельмы, здешние… Очинно хороши…
— Наши-то поядреней… Потоваристей, — засмеялся Егорка. — А здесь только что с лица хороши… А чтобы насчет ядрености — против российских не сустоять… Костлявые какие-то…
Разговор принял несколько специальный характер, когда матросы стали входить в подробную оценку достоинств женщин разных наций. Все, впрочем, согласились на том, что хотя и англичанки, и француженки, и китаянки, и японки, и каначки [6] ничего себе, “бабы как бабы”, но русские все-таки гораздо лучше.
III