Цветков обошел клипер, поверил часовых и зашагал по мостику взволнованный и с таким отважным видом, будто бы он принял какое-нибудь важное решение. Он то и дело бросал тревожные взгляды через освещенный люк капитанской каюты. Пассажирка еще не спала. Склонившись над книгой, сидела она за большим столом, и влюбленный мичман мог только видеть ее густую золотистую косу. Выйдет ли она перед отходом ко сну подышать этой дивной ночью? Этот вопрос казался мичману самым важным вопросом в подлунной. О, если бы она только вышла! Он готов был бы сидеть целый год без папирос и не съезжать на берег. “Выйди, выйди!” — беззвучно шептали его губы, и он обещал себе самому, в случае ее выхода, дать Егорке пять долларов. Если она появится наверху, он поговорит с ней наедине, без помехи. Она должна, наконец, узнать, как беспредельна и свята его любовь. До сих пор он тщательно скрывал свои чувства (так ему казалось, хотя его обожание к пассажирке было жирным шрифтом напечатано на его лице) и не осмеливался намекнуть о них. Только раз, дня два тому назад, он не удержался от искушения прочитать ей свое стихотворение и то сказал, что оно написано год тому назад. Молодая женщина внимательно выслушала и похвалила, не догадываясь, конечно, кто этот “ангел”, наделенный всеми физическими и душевными совершенствами. Однако попросила на память этот листок и привела этим мичмана в счастливое состояние. Теперь он скрывать своих чувств более не может. Он весь переполнен ими, как цилиндр паром, и должен объясниться, сказать ей… Что сказать — он и сам в эту минуту не знал. Он только всем своим существом чувствовал и безграничную прелесть этой чудной ночи, и красоту мерцающих звезд, и жгучую истому о каком-то нечеловеческом блаженстве, и неудержимую потребность излить здесь, среди океана, при звездах, свою чистую любовь, и готовность немедленно броситься в морскую пучину, если она скажет своим чудным грудным голосом: “Бросьтесь!”. Только не проснулся бы этот “пузатый черт” капитан и не подстерег бы его разговаривающим на вахте с пассажиркой.
Он взглянул на рубку. Темно. Верно, спит старая бестия, отравляющая своими любезностями жизнь пассажирки. Тоже, сороковая бочка, лебезит на старости лет, зафрантил. Думает, что его разговоры очень интересны, и всегда, как нарочно, лезет, как только увидит, что он разговаривает с Верой Сергеевной. Так бы и треснул его!
Да… это первая его настоящая любовь, а все прежнее — мимолетные увлечения, — размышляет молодой мичман, шагая по мостику. “И какая же, однако, я был свинья!” — шепчет он, когда в его легкомысленной голове одно за другим проносятся эти бесчисленные “увлечения”, как бы для того, чтобы оттенить чистоту, силу и прочность настоящей любви.
Кузина Нюта… Влюблен был месяц. Думал стреляться, но кончил тем, что был шафером у нее на свадьбе. И что хорошего нашел он тогда в этой девчонке? Теперь он решительно не понимал… Тридцатилетняя супруга кронштадтского чиновника Софрончикова. “Фу, гадость!” — неблагодарно отплюнулся мичман, не без стыда вспоминая, как он сжимал в объятиях рыхлую, дебелую, с подведенными глазами, госпожу Софрончикову, которая при каждом свидании стыдливо вскрикивала: “Ах, что я делаю!” — и томно требовала клятв в вечной любви. И он не только давал их с небрежной расточительностью, но еще и поднес ей очень трогательные стихи, в которых сравнивал госпожу Софрончикову с “пышной розой”, тогда как по совести ее следовало бы сравнить с откормленной индюшкой. Ровно два месяца клялся он в любви “пышной розе”, пока не поехал в день получения жалованья, то есть 20-го числа, в Петербург и не встретил на Гороховой черноглазой брюнетки с картонкой в руках, швеи из магазина, Кати… Эта была, напротив, “лилия”, бледная и худенькая, и если бы не случайная и довольно щекотливая встреча у Кати с каким-то румяным писарьком, то… кто знает, сколько времени он относил бы Кате жалованье и деньги, занятые под “небольшие проценты”… Писарь “открыл ему глаза” и заставил его в тот же день идти обедать к адмиралу Налимову, у которого была молодая и довольно пригожая жена с румяными щечками, мятежно вздымавшейся грудью и беспокойными серыми глазами, точно отыскивающими что-то. Глаза эти ласково смотрели на молодого кудрявого мичмана, особенно ласково, когда старик адмирал пошел после обеда вздремнуть, и дня через три легкомысленный мичман уже был “готов”. Опять стихи, на этот раз: “Постыла жизнь без пылкой страсти”, и внезапное негодование против добряка адмирала, влюбленного в свою жену, который, вдруг оказалось, “губил чужую молодость”. Через месяц совместного чтения и целования пухлой ручки (на дальнейшую “подлость” он не решался из уважения к адмиралу), великодушное предложение развестись с адмиралом и выйти замуж за него. Вечная любовь и сорок три рубля с полтиной в месяц жалованья к ее услугам. Не угодно ли?