— Пойдем! — Вика потащила сестру, не успевшую еще переодеть коньки, в сторону дома.
— Вика! — Волков попытался ее задержать, взяв за руку. — Я правда вам помогу.
Вика резко вырвалась. Повернулась, и, трясясь от гнева, отвесила Волкову звонкую пощечину.
— Передайте вашей таможне… Они мне уже помогли.
Всю следующую неделю Волков чувствовал себя прескверно. Сегодня тоже. Он подозревал, что будет прозябать в таком состоянии всю оставшуюся жизнь.
В «Архангельское» ехать не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Врет! Было непреодолимое желание заползти в свою потаенную нору и провести там все выходные, пылая бессильным гневом, сопливясь от сострадания к самому себе, упрекая, опять же самого себя за малодушие, и обдумывая дальнейшую непутевую жизнь, на которой впору ставить крест. Пусть Вика считает его трусом и подлецом, но он же на самом деле… Он еще всем докажет…
От этого внутреннего самопоедания он начинал себя еще больше жалеть, слезы пытались навернуться на глаза, но не выдавливались. Да что же он за гнида такая?!
А эта навязчивая идея с мистической спасительной норой преследует его с раннего детства. Он до сих пор отчетливо помнит себя, укрывшегося с головой в подвернутом конвертиком одеяле. Это и есть единственное не обнаруженное укрытие на Земле, по которой грузно вышагивает лохматый, сверкающий единственным глазом, великан. Маленький Волков его никогда не видел, но прекрасно чувствует, как проседает грунт — только что не сыплется — под его огромными ступнями. Наверно, он людоед. Точно, людоед. Потому что изо всех жителей планеты только он, Бориска, один уцелел, в относительной безопасности и у него много шпрот…
В детстве Волков больше всего на свете любил шпроты. Больше, чем мороженое. Наверное, потому что шпроты он ел реже. По основным, не считая семейных, праздникам, которых на его памяти было три: Новый год, Первое мая и 7-е ноября. Праздники эти так и писались — два первых прописью, а третий — цифрой. А консервированные золотые рыбки ровными рядами, как колонны демонстрантов, движущиеся по Красной площади в черно-белом изображении телевизора, отсвечивали в жестянке, и распространяли по квартире фантастический запах моря.
В то время Волков был уверен, что море пахнет шпротами.
Еще он любил докторскую колбасу, но ее в его норке почему-то не было…
Стоп! Вдруг его резануло. А ведь там много чего не было. Многое не уместилось в этой его спасительной норке. Например, разведенная и не вышедшая вновь замуж мама, чтобы не дай Бог он, ее ясный свет в окошке, не примерил на себя личину пасынка. Огромному запасу неизвестно откуда взявшихся шпрот, с которыми он собирался отсидеться, точнее, отлежаться до лучших времен, в его землянке нашлось место, а вот ей нет. Он даже не смог сказать, что с ней стало после того, как он сбежал из дома в Москву поступать в какой-либо вуз. Или он подспудно догадывался, что она серьезно болела? И как-то не особо переживал, когда ее не стало?!
Потому что все мы там будем, убеждал он себя. Но сакраментальная фраза Пуфы Пуфыча Гениального в адрес Мамочки, вынесенная из подросткового кинофильма «Республика ШКИД», всю дорогу преследовала его:
— Гад ты, Костя Федотов…
От самоличного «треугольника» — партком, профком, бюро ВЛКСМ — он довершил характеристику комсомольца Волкова:
— Ползучий…
Гад ты, Боря Волков…
…«Шестерка» таможенника остановилась на давно уже требующей ремонта щербатой автостоянке. В это время в «Архангельском» народу было мало. Собирались, как правило, ближе к вечеру и зависали на ночь. Тогда машины стояли здесь повсюду, не только на стоянке, прижавшись одна к одной, наплевав на запрещающие парковку гаишные знаки. Это было одно из немногих известных ему мест, которое не захлопывало перед носом посетителей двери к полуночи. То есть официально оно, конечно, закрывалось, но «свои» порой засиживались до утра, и никто их не разгонял. Ну, разве что кухня не работала. Но выпить всегда можно было из-под полы достать. Для работников «Шереметьева» это место было насиженным и еще по одной причине — близко от работы. Иногда после смены всей компанией заваливались сюда и… до следующей смены.
Волков вошел в здание. Всегда с утра угрюмый швейцар — а чего лыбиться-то?! — радости прибавлялось к вечеру, одновременно с чаевыми — посмотрел на него неодобрительно, в сомнении, но пропустил. Почти пустой зал напоминал столовую пионерского лагеря в полдник. Только за несколькими накрытыми столами сосредоточенно жевали случайные посетители.
Все были уже в сборе.
Сатаров, Сергеев и Маковский сидели у окна, изучая меню, как будто надеялись увидеть в нем что-то новенькое.
В меню тут ничего новенького отродясь не появлялось. Но зато, договорившись с поваром или официантом, вполне можно было получить все что угодно по своему вкусу и по своему же рецепту.
А тот кто договариваться не умеет или не знает с кем и как, тот обреченно читает написанное карандашиком слово «нет» — даже напротив того, что вроде бы в меню напечатано жирным шрифтом на трофейной машинке марки «Олимпия».